Тем более что в глубине души Маришке совсем не хотелось возвращаться в школу, пусть даже в воображении. Давно забытое ощущение зависимости, тягостной и неподъемной зависимости от всех – учителей, завучей, родителей, вообще взрослых, – вспоминалось раньше, чем приходило на ум что-нибудь хорошее. Эти бедные девочки, потенциальные жертвы Очкарика, таскали на себе колодки, которые Маришка с радостью сбросила два года назад. И снова совать шею в ярмо – увольте! Даже ради спасения невинных жизней.
Разумеется, она никогда бы не сказала этого вслух. Она, в общем, даже думала иначе. И чтобы спасти этих девчонок, – ну, или ради того, чтобы поймать Очкарика, – готова была на многое. Просто… не получалось. Никак. Ладно еще хоть Альгирдас, тасовавший образы в зеркалах, не торопил ее и не упрекал, и даже почти ничего не советовал.
Пока однажды, поглядев в веселые глаза худенькой блондинки, Маришка вдруг не улыбнулась ей в ответ. Девчонка только что вдрызг разругалась с директором, но была по этому поводу абсолютно и полностью счастлива. Школа ее не беспокоила. Гнев родителей не беспокоил. Оценки – вообще не трогали. На все это были свои причины, но в них Маришка не вникала, а просто обрадовалась, потому что веселые бубенцы в душе незнакомой пока блондинки вызванивали такой знакомый гимн безбашенности!
И тут же – она даже вздрогнула от неожиданности – как будто холодные руки легли на плечи, и холодом объяло сердце, и Альгирдас, искоса взглянув на нее, улыбнулся:
– Не бойся.
На миг, короче вдоха, он оказался рядом, очень близко – ближе, чем воздух, чем собственная кожа… как будто Маришку окружила его душа, прохладный ветер, гаснущая искра улыбки.
Наваждение прошло раньше, чем Маришка успела прислушаться к себе. Мгновенно сменилось печалью и глубоким, темным одиночеством. Тем более тяжким, что оно оказалось привычным – страшное, безысходное одиночество любого человека от рождения до смерти.
Невольно съежившись, она потянулась рукой к Альгирдасу, больше всего на свете желая прикоснуться к нему, снова оказаться в центре холодного вихря его души. Но Паук мягко отстранился, качнул головой:
– Продолжай, Маринка, дальше будет легче.
Он знал, о чем говорил.
Это была странная работа, и чувства странные. Образ за образом оставляли оттиски в памяти Маришки, смешивались с ее чувствами. И всякий раз, как сживалась она с очередной картинкой в зеркале, холодный ласковый ветер окружал ее все ощутимей, бился в сердце, наполнял легкие, проникал в нее. В тело, в мысли, в душу. Холодный, он согревал, был теплее солнца и нежнее шепота, и очень скоро сама мысль о том, что это может закончиться вызывала приступ неподдельного, смертного ужаса.