Никогда раньше я не видел, чтоб расширялись так быстро. Миг, и над похабником выросла гора, с головы до ног закованная в броню. Кольчуга со сверкающим зерцалом, островерхий шлем, латные рукавицы… Пощечина отшвырнула неудачливого жениха к пригорку, где сидел Нюргун, и я расслышал знакомый, очень знакомый хруст. С таким звуком сломалась шея Омогоя от затрещины Мюльдюна-бёгё. Помните? Мне не требовалось подходить к жертве боотурши, проверять, дышит ли.
Мертвец, он и есть мертвец.
Усыхала незнакомка дольше, с явной неохотой. Будто намекала: кто еще желает?
– Бешеная!
– Кыс-Илбис[84]!
– Одержимая…
Окажись здесь Буря Дохсун или Тонг Дуурай, все могло бы сложиться иначе. Эти бы не отступили. Но оставшиеся боотуры… Слабаки, презрительно бросил бы покойный Уот, и был бы прав. У слабаков хватило ума не ввязываться в битву, позорную при любом исходе. Они сочли за благо поспешить прочь. Лишь какой-то бедняга айыы бродил поодаль, на безопасном расстоянии – ждал коня, припозднившегося со скачек.
И тут Нюргун встал. Он вставал долго, очень долго, хрустя коленями и затекшей спиной. За ним валилось в бездну солнце: косматое, багровое. Кровь текла по клыкам далеких гор, к аласу ползли летние, тяжелые на ногу сумерки. От Нюргуна к боотурше протянулась длинная тень. У тени имелось свое собственное черное сердце. Оно билось в такт сердцу, рвущемуся на свободу из тесной человеческой груди, и Нюргуну приходилось удерживать сразу две пульсирующих дыры.
– Ты!
Палец гостьи указывал на Нюргуна. Их разделяла треть полета стрелы, но казалось, что боотурша стоит в шаге от моего брата, и ее палец вонзается прямо в Нюргунову грудь.
– Ты! Ты никто!
Нюргун молчал.
– Тебя нет! Есть только я!
Нюргун пожал плечами. Нет, есть – что с того?
– Я – Нюргун! Я!
Нюргун молчал.
– Биться! Хочу биться! С тобой!
– Завтра, – сказал Нюргун.
– Сегодня!
– Нет, завтра. Люблю.