— Слышу.
— Я понимаю. Все понимаю… трудно. Но надо. Одна лишь ваша линия эксплуатируется. Этого мало для развития операции, слишком мало, — он еще что-то говорил и в заключение «по секрету» выдал: — Лично ходатайствую «Звезду».
Быстро-быстро вращалась, трепыхалась мысль, только бы ее не услыхали по проводу, не ощутили бы, как она катается под потной солдатской пилоткой, с какого-то утопленника доставшейся, бьется в углы черепа и никак в лузу не попадает: «Рассветает же! День! Сказать, лодку разбило. Нет лодки! Нету этого несчастного корыта! Кто узнает? Оттолкну. Унесет к чертям. Проверь, попробуй!..»
— Шестаков! Шестаков! — опять завелся Одинец. — Ты шо, не выспался?…
— Вот именно! — вспылил Лешка. — Я только что приплыл. Я один тут? Один?
Но что говорить об этом Одинцу? Он от страха, как всегда, вспотел, утирается подкладкой фуражки, облизывает мокрые губы. Он своего-то домашнего начальства, за исключением Мусенка, боится, как огня, а на проводе чин аж из корпуса. И товарищ майор чего-то примолк, устранился, не приказывает, не распоряжается. Приказывал бы. Умные какие все кругом, один он дурак, с этим дурацким корытом, выкопанным из грязи на свою дурную голову.
Майору Зарубину тоже приходило в голову, что челн этот нечаянный будет замечен не только на плацдарме, его или изымут, или прикажут делать чужую работу. Солдат сделал все возможное и невозможное, и если на то пошло, и пехотные части, и все-все боевики на плацдарме ох как обязаны ему, этому связисту! И нету ни у кого никакого права упрекать его ни в чем. Солдаты у него, у Зарубина, какие-то несообразительные растяпы — догадливые давно бы пустили то корыто по течению, немцы в щепки разбили бы его. Нет, берегут плавсредство — на всякий случай, предлагают переправиться на нем ему, командиру, но на самом-то деле тайно радуются тому, что и командир, и корыто здесь, с ними. Ох уж эти солдаты — политики! Кто их поймет? Кто пожалеет и оценит?…
Лешка нашаривал, нащупывал взглядом в темном земляном отверстии майора, отвалившегося на сырую стенку. Зарубин высунул из шалашика шинели голову, тусклый его взгляд, устремленный в пустоту, скорее угадывался, чем виделся. Взгляд майора погас — отвернулся он от своего солдата? Бело отсвечивало что-то — лицо или бинт — не разобрать. Наконец Лешка понял: майор, командир его и отец на все время военной жизни, предоставил солдату все решать самому, дав ему тем самым ответ — не судья он ему сейчас. Все пусть решает совесть и что-то еще такое, чему названия здесь, на краю жизни, нет.