Он открыл глаза.
Масло, желтая вода Рога, грязь. Воздух был пуст. Лео, постукивая обутой ногой — другая была босой — о поручень возился с какой-то рукояткой.
— Но… — Мышонок шагнул, остановился, покачиваясь на носках. Произносить слово было трудно. — Как?..
Лео поднял голову.
— Грубовато, да? А однажды я неплохо исполнил. Но давно совсем это было. Один раз, один раз, а как нужно, эту вещь исполнил я.
— Лео… Не мог бы?.. Я хочу сказать, ты говорил, что ты… Я не знал… Я не думал…
— Что?
— Научи! Не мог бы ты научить… меня?
Лео взглянул на потрясенного цыганенка, которому он так часто рассказывал о своих скитаниях по океанам и портам дюжины миров, и поразился.
Пальцы Мышонка судорожно подергивались.
— Покажи, Лео! Ты должен показать мне!
Мысли Мышонка метнулись от александрийского языка к арабскому, и наконец, остановились на итальянском:
— Bellissimo, Лео, Beilissimo![2]
— Ну… — Лео вдруг подумал, что в Мышонке больше страха, чем жадности, по крайней мере, того, что сам Лео понимал, как страх.
Мышонок глядел на украденную вещь с благоговением и ужасом.
— Ты можешь показать мне, как играть на нем?
Внезапно осмелев, он взял инструмент с колен Лео.
А страх был чувством, которое сопровождало Мышонка всю его короткую, разбитую жизнь.