Весь верхний этаж «Приюта Прилька» представлял собой одно огромное помещение. В слабом свете единственного фонаря проступали голые половицы, голые стены, голые балки низкого потолка. На стоящей в углу бадье для нечистот не было крышки. Вдоль всей комнаты примерно в двух футах от пола тянулись выступающие из стены сплошные деревянные нары. Это и была постель. Подушкой служил деревянный выступ толщиной около двух дюймов в изголовье. На нарах валялись набитые соломой парусиновые мешки – никаких матрацев, простынь и покрывал. Вместо постельного белья имелись четыре засаленных дырявых одеяла и кусок просмоленной парусины – и это на две дюжины женщин, теснившихся в комнате, словно в трюме шхуны работорговца.
Возраст обитательниц ночлежки был самый разный – от семнадцати до семидесяти пяти, так же как и их промысел: потерявшие работу швеи и прачки, оставшиеся без содержания несчастные вдовы, обычные бродяжки. Нищая братия, вернее нищие сестры, тоже были изрядно представлены; видимо, от зимних холодов нищенки укрывались в логовах вроде этого приюта. При всем разнообразии типов все женщины выглядели почти на одно лицо: жалкое прозябание их уравняло, наделило одной и той же сероватой бледностью. Они лежали под одеялами одетые с головы до ног – даже ботинок, и тех не снимали, чтобы не украли соседки по несчастью. Тут и там под ровной поверхностью вздымались наросты и холмики: удачливые владелицы вещей улеглись спать поверх своих сумок и свертков.
В помещении было холодно, потому что не топили, и стоял неописуемо тошнотворный запах. Имелось всего два окна, да и те последние тридцать с лишним лет простояли заклеенными. Эти стены десятилетиями впитывали мерзкие запахи застоялого воздуха, пота, фонарного масла, грязи и крови; дешевой выпивки, дыма и табака; рвоты и поноса – чудовищная смесь старого и нового зловония. Элистэ едва сдержала подступившую тошноту. На миг она застыла в дверях, подумывая сбежать вниз и жаловаться, протестовать, спорить, грозить, требовать. Но что толку? Если у губошлепа Прилька, хозяина «Приюта», и нашлась бы для нее комната, то за цену, которую она все равно не сможет себе позволить. Или ей спать в этом гнусном притоне, или идти на улицу, о чем она не смела даже помыслить.
Значит – на нары, на самый их краешек, где еще оставалось немного свободного места. Преодолев отвращение, она вползла на деревянное ложе и примостилась так, чтобы не касаться костлявой, как смерть, соседки. Натянув на себя угол парусинового полотнища, Элистэ замерла и крепко зажмурилась. В комнате было довольно тихо; несколько спящих женщин сотрясали своим храпом смрадный воздух, да где-то посреди нар не смолкало бессвязное бормотание то ли пьяной, то ли бредящей, то ли безумной женщины. Других звуков не было слышно. Из двадцати с лишним ночных постоялиц спали, разумеется, не все, однако никто не разговаривал: либо чтобы не беспокоить соседок, либо потому, что жизнь их, надежды и силы были уже на исходе и не имело смысла растрачивать последние их крохи на болтовню. Тряпье под Элистэ давно свалялось, превратившись в твердые узлы и складки. К тому же оно явно отсырело и чудовищно воняло. Она беспокойно вертелась и прилаживалась, пытаясь устроиться поудобнее. Нет, в таком гнусном месте ей ни за что не уснуть, ни за что…