Клавдий поднес коробочку к глазам. В самом уголке экрана пульсировал перечеркнутый квадрат; это означало, что пульт существует и готов принять команду. Любую команду, как объяснял герцог, поскольку машина войны не рассуждает по определению…
Клавдий содрогнулся. Ему было неприятно держать ЭТО в руках, но тяжесть коробочки во внутреннем кармане придавала ему если не уверенности, то, во всяком случае, куража. Так ребенок, творящий безобразия, деловито прикидывает, мол, станут наказывать — наглотаюсь таблеток…
Он вздохнул. Снял со стены серебряный кинжал, положил на стол рядом с темной коробочкой. Оперся ладонями о столешницу, долго сидел, глядя перед собой.
Он вспомнил лицо герцога, передающего «кнопку» из рук в руки. Передернул плечами; вообразил себе круглую физиономию Фомы из Альтицы, когда тот получает известие об аресте и казни «мутантной деструктивной ведьмы, так называемой ведьмы-матки»…
Как ты могла, укоризненно сказал он судьбе.
Конец кошмара. Отступившее море Одницы, зазеленевшие виноградники Эгре… Отстроенный оперный театр. Конец кошмара, открыл глаза — и нету ничего, уходящий скверный сон… Оживающая Вижна. Вижна, а ведь он только теперь понял, как он любит ее, проклятую и загаженную, похожую на оскверненное кладбище… Он все самое важное понимает слишком поздно…
Как он мог проморгать?!
Он чует
Неужели все так просто?! Неужели там, в каменной щели, действительно сидит оглушенная инициацией матка?..
Он помедлил еще. Взял со стола свое оружие. Поднялся и медленно направился в подвал…
И вот теперь он сидел в углу камеры сто семь, сидел, привалившись спиной к холодной стене, и смотрел на ту, в ком одновременно воплотились «нерожденная мать» и девочка Дюнка.
х х х
— Мне очень трудно будет рассказать то, что я расскажу.
Ивгины губы дрогнули. Она медленно кивнула.
Он прикрыл ладонью глаза — мешал воспаленный свет факела; он опустил веки и медленно, ровно, устало заговорил.
— Ее звали Дюнка… Дюнка, Докия, Дюнка, и она совсем не была на тебя похожа… И она умирала дважды. Второй раз — по моей вине и у меня на глазах…
Его голос не дрогнул ни разу, хоть он за этим специально и не следил. Его бесстрастная маска за долгие годы так приросла к лицу, что не нуждалась уже ни в каких поддерживающих веревочках; он говорил бестрепетно, как машина — и только где-то ближе к концу повествования внезапная и острая сердечная боль заставила его прерваться. Ненадолго. На минуту.
По мере его рассказа Ивгины глаза делались все шире и шире, пока не заняли, казалось, все лицо. В черных зрачках дважды отражался факел.