Одоардо вспомнил, что о мессере Никколли говорили, будто все свое городское имение он распродал для неизвестных целей, и теперь находится в крайней нищете. Вот и пришлось ему переселиться в скромную гостиницу у городских ворот. Теперь все его имущество составляли три сундука с секретом да дорожная сумка, но никто не мог сказать, что за кладь в них содержится.
Решив не тревожить нищего чудака расспросами, добрый сер Одоардо покинул его, перейдя к иным, более разговорчивым постояльцам.
Паломники и паломницы, косясь на сундуки мессера Никколли, судачили, о том, что их хозяин либо скупец, либо помешанный, а того хуже еще и преступник, понужденный скрываться от закона.
Виданное ли дело — книжнику, начетчику и знатоку античности от безденежья приходится ютиться в скотном хлеву, за тонкой стеною стойла соседствовали с ним бессмысленные козы и телята.
Улыбаясь в ответ на пересуды, маэстро Никколи оставался учтив со всеми злоязыкими, не отвечая бранью на брань он тихо сидел у огня, держа на коленях миску с вареными бобами и неотрывно следил за игрой потухающих и вспыхивающих угольев.
А монна Оливия горько тужила о недоступном, но желанном цвете граната.
В один из вечеров, торговец кожей из Пармы укорял монну Оливию такими словами:
— С виду ты женщина умная, а капризничаешь, как девчонка. С чего тебе вздурилось — горевать о несбыточном. Еще бы луну с неба попросила, или перстенек с руки феи Бефаны. Не будь ты беременна, я бы на месте твоего мужа хорошенько оттоскал тебя за волосья! Ты грустна и рассеянна, оттого нерадивы твои прислужницы, еда недоварена, постели отсырели. Ты несчастлива оттого, что грезишь и надеешься.
Маэстро Никколи, бывший при этом разговоре, вдруг поднял голову и спросил у торговца.
— А что же, по-вашему, есть счастье?
Торговец изрек с видом важным и суровым:
— Счастье-суть подчинение Господней и начальственной воле, иначе говоря вседневное покорство власти и полное довольство без стремлений.
Тут монна Оливия уронила клубок, и поправив темные кудри, выбившиеся из-под чепца тесного, как замужество, опечаленно произнесла, глядя на зловещее сплетение оголенных кривых ветвей за меркнущим на закатном солнце окном:
— Полно спорить и упрекать меня. Мое желание не прихоть. Я всего лишь опасаюсь, что мое дитя родится бледным и болезненным, как пепельное
свечение ненастных небес, а могло бы быть полнокровным и буйным, как
оперенная заветным рдяным цветом гранатная ветка.