Я проверяю телефон и отключаю связь. Сообщение почти на три минуты. Первая половина – отрывочные извинения, вторая – шум льющейся потоком воды, в заключение – смех какого-то мертвеца.
Самое смешное в том, что я хотел ее утешить, успокоить. Хотел, чтобы мои слова звучали как слова нормального, еще не спятившего человека.
Мы въезжаем в Теннесси, и О’Брайен поет «Чаттануга чу-чу», те куплеты, что еще помнит. Сам же городок Чаттануга проплывает мимо нас – это еще одно скопление придорожных мотелей, закрытых заводов, складов и бараков. Там есть и настоящий город: он находится позади всех этих улочек, узких и грязных, как задний проход. Районы, населенные семьями, которые еще остаются на плаву, поддерживаемые все теми же привычками и привязанностями или же разбитые теми же преступлениями, что бесчинствуют в других таких же районах, в тех, где мы бывали и которые поэтому представляются нам более реальными. Здесь люди тоже, насколько мне известно, заняты аналогичными невозможными поисками. Разговаривают с мертвыми и молятся кому угодно, кто захочет их слушать.
Извините меня, ребята, Этот поезд-пыхтелка на Чаттанугу?Вскоре лента асфальта поднимается на извивающиеся американские горки – на Аппалачи. Но никто не сбавляет скорость – это коллективное наплевательство на мчащиеся тяжелые восемнадцатиколесные фуры и на разверзшиеся по сторонам шоссе провалы. Однако среди всех несущихся по дороге водителей нет никого более безразличного ко всем опасностям, чем мы с Элейн. Мы сменяем друг друга за рулем и на ходу жуем тортильи и курятину, запивая все это густым, почти вязким от сладости кофе.
Время от времени О’Брайен спрашивает меня об отце. Это подталкивает меня вспомнить больше, чем я ей уже рассказывал.
Поскольку я был совсем маленьким, когда он умер, то могу припомнить только отдельные эпизоды. Это как фотографии, сделанные на бегу. Запах, повисший в воздухе, как следствие его скверного настроения в те месяцы, что предшествовали несчастному случаю с моим братом. Его странное поведение, которое в свете моих недавних переживаний приобретает больший вес, более серьезное значение. То, как он, никогда не отличавшийся особой религиозностью, вдруг начал читать Библию и прочитал ее от корки до корки, а потом снова стал читать с самого начала. Его длительные периоды молчания, когда он вдруг прекращал делать то, что делал – стриг ли газон, варил ли себе кофе, наливал его себе в кружку, – и, как казалось, начинал слушать инструкции, которые никто другой из нас не мог слышать. И то, какой у него при этом был