Светлый фон
Во второй раз, когда мы вышли на связь, он смог рассказать о том, как ты живешь. Помню, как во время разговора пошел первый снег — тихо и величественно он падал на задворки хлева, — а я впитывала каждую деталь. Именно тогда ты начала терять первые зубы, и у тебя была большая дырка, из которой выпадали спагетти. Много раз мне снилась эта дырка. Я задавала массу вопросов, но потом сожалела, что большинство из них касалось твоего физического самочувствия. Есть ли у тебя друзья, и какие. Я услышала больше о некоей Кларе, с которой ты играла, чем о тебе. Это было неправильно, просто-напросто через какое-то время я поняла, что папа несколько преувеличивал, поскольку знал, что я «хочу» услышать. В конце концов в ходе разговора я поняла, что ты только как-то один раз играла с этой Кларой; похоже, что на самом деле ты в основном общаешься сама с собой или проводишь время на природе. Меня охватила своего рода паника — сколько бы он ни рассказывал о хижинах, которые ты строила в лесу, о походах на лыжах с Лассе, о компьютерных играх, о наблюдении за звездами, о наборах «Юный химик», о фейерверках, гербариях и о твоем жгучем интересе ко всему, что можно рассмотреть в микроскоп, ничего не помогало. Ни одно из этих занятий не включало друзей! Может быть, именно поэтому я так влюблена в твое фото на Фейсбуке, где ты в пабе с подружкой. В целом, похоже, у тебя не так много друзей, и ты не так много общаешься с другими людьми. Ну да ладно, наверняка я волнуюсь напрасно. Твоя жизнь совсем не то, что моя. Может быть, это твой сознательный выбор, может быть, ты не общительная потому, что просто-напросто сама так хочешь. Это бы не особо удивило какого-нибудь генеалога — Нордлунды никогда не слыли весельчаками, если можно так сказать. А со стороны Альмы… да, никто ведь не знает, но, похоже, и в этом замученном славянском народе никто не отличался красноречием.

Ты должна понять, Ида, что мое детство было чистым адом. По-другому не скажешь. Сколько я себя помню, мое тело мучило меня. Несколько недель нормальной жизни, потом новые раны, и это проклятое заживление, а потом все начиналось сначала. Помню, мне было шесть лет. Я лежала на верхнем этаже, врач уже ушел домой. Я слышала, как внизу папа ругался с Альмой. «Ты не можешь запереть ее здесь на всю жизнь только потому, что ее нельзя вылечить», — говорил папа. Я совершенно точно помню эти слова. Что я неизлечима, что так будет всю жизнь. Затем он сказал, что лучше всего, если бы я «в таком случае росла в больнице». Я возненавидела его за эти слова и несколько месяцев не разговаривала с ним. Только много позже я поняла, что это папа, не Альма, хочет, чтобы я жила достойной жизнью. В больничной палате есть, по крайней мере, другие больные, с которыми можно общаться. Но он отступил, конечно. Он никогда не мог противостоять Альме. Какую карту она разыгрывала в тот раз, я поняла гораздо позже. Но это означало, что я лечилась дома, училась дома, и постепенно я поняла, что в принципе нахожусь под домашним арестом. В стабильные периоды папа брал меня к скаутам. Но я, скромная девочка с ранами на пол-лица, которая краснела, когда к ней обращались, которая начинала плакать и просилась домой и которая потом не появлялась неделями, — с такой никто не хотел общаться. Иногда я даже мечтала о том, чтобы стать позором деревни. Чтобы люди шли мимо нашего хутора и кидали снежки в окна, а потом убегали, потому что в доме живет выродок. А я бы возникала у окна как привидение. Но даже из этого ничего не вышло. Альма с особой тщательностью выбрала для жизни самое отдаленное место, какое только было там, в Емтланде. Чтобы ее оставили в покое с ее одержимостью в ее секретной лаборатории. «Чтобы тебя вылечить», — часто говорила она мне.