— Речь была бы бессильна, — отвечал он, понизив голос почти до шепота, и наклонился ко мне еще ниже, почти касаясь лица. — Мы с ним оказались последними выжившими из мира, чей язык был либо вовсе не создан, либо позабыт…
Последнее слово он выделил особо.
— Значит, между вами произошла сложная и детальная передача мыслей?
— Почему бы и нет? — пробормотал он в ответ. — Вполне обычное дело.
— А прежде, до того как ты повстречал незнакомца, тебе не доводилось искать объяснений своему одиночеству и способов его избегнуть, удовлетворить свою потребность?
Последовал ответ, высказанный со всей искренностью:
— Всегда, старина, всегда, но это приносило мне ужасные страдания, поскольку я не понимал причины. А разобраться страшился. И вот этот человек, явивший гораздо менее разбавленный и выдающийся пример того же расположения духа, все прояснил, сделав естественным и понятным. Мы с ним вместе происходили из одного и того же позабытого времени и пространства. И, следуя за ним, я мог вновь обрести дом, вернуться…
Я тихо присвистнул, глядя в небо. Потом сел и пристально поглядел О’Мэлли в глаза. Судя по его виду, он был не склонен шутить. Поднимать его на смех не хотелось, да и вышло бы неделикатно. Кроме того, мне нравилось слушать его. То, как он выстраивал самые баснословные конструкции из едва заметных происшествий, ища объяснения сложности своей натуры, несказанно увлекало. Словно непосредственно наблюдаешь работу творческого воображения, и этот процесс представлялся каким-то священнодействием. Некоторую неловкость я порой испытывал лишь от его убеждения, что каждое сказанное слово истинно.
— Скажу проще, чтобы ты понял! — вдруг воскликнул он.
— Хорошо, значит, «проще говоря»…
— Он познал ужасное духовное одиночество жизни в мире, все интересы и вкусы которого шли вразрез с его собственными, мира, в котором он был чужим и который постоянно отвергал и отталкивал его. Любые шаги навстречу с обеих сторон были обречены на неудачу, ведь вода и масло не смешиваются. Не принятый не просто одной семьей, племенем или народом, но нынешним, живущим на земле человечеством и самим временем — всем современным миром, изгой и чужак, несчастный одинокий реликт далекого прошлого.
— Такому нельзя не ужаснуться!
— Я понимал его, — продолжал он, воздев руки к небу от избытка чувств, — ведь сам пережил нечто подобное в миниатюре: он являл собой крайнее выражение крывшегося в глубине моей души. В нем продолжало жить то, что современный мир давно отверг и отправил в ссылку. Человечество рассматривало его из-за барьера, не намереваясь приглашать к себе. Однако и поступи такое приглашение — он не смог бы его принять по внутренней своей сути. Сам перекати-поле, я понимал его ужасное одиночество, бездомность души, лишенной видимой и осязаемой родины. Во мне пробудилась нежность и симпатия к нему, позволившие примириться с собой. Для меня он предстал вождем всех неприкаянных душ в этом мире.