Светлый фон

Надо признать, что я начал слушать его с внутренним сопротивлением или, по крайней мере, с предубеждением. Земля, конечно же, была лишь давно остывшим шаром, огромным комом грязи без признаков жизни. Как могла она быть живой в любом из возможных смыслов этого слова?

Однако постепенно, по мере того как О’Мэлли продолжал говорить на той крыше, среди прокопченных труб старого Лондона, меня все полнее начало охватывать ощущение иной реальности — новой, странной и прекрасной, слишком могучей, чтобы спокойно улечься в сознании. Смеяться больше не хотелось. На мир вдруг снизошла новая красота, словно настал прекрасный рассвет. И осеннее небо над нами, щедро усеянное звездами, опустилось к нам ниже, осыпав золотом и сиянием скучные коридоры моего житья-бытья. Даже стол в страховой конторе в Корхилле, где я служил, положительно заблистал под стать алтарю или даже трону.

Поразительная красота и масштабность теории Фехнера зажгли все вокруг своим светом; она была величественна и в то же время проста. Хотя в словах ирландца заключался, конечно, лишь ее отблеск — собственно, это была смесь лекции профессора Джеймса и мыслей доктора Шталя, сильно приправленная манерой изложения Теренса О’Мэлли, — но сама по себе она заронила мне в душу настолько действенные образы, что божественный смысл открывается и по сей день в самых обычных вещах. Горы, моря, просторы полей и лесов — все я теперь воспринимаю с удивлением, восторгом и благоговейным трепетом, неведомым прежде. Цветы, дождь, ветер, даже лондонский туман обрели для меня новый смысл.

Я не понимал прежде, что сами размеры нашей планеты могли помешать увидеть ее в истинном свете, ее масса не дала зародиться в сознании мысли о том, что она может быть в каком-либо смысле живой. Наделенный нашей способностью к рассуждениям микроб мог бы таким же образом отрицать возможность жизни у слона, в теле которого он находится, а какой-нибудь атом-резонер на основании своих ощущений пришел бы к твердому убеждению, что чудище, в чьей плоти он обитает, есть «небесное тело» мертвой, инертной материи, — и в том, и в другом случае размеры «мира» заслонили бы понимание проявлений жизни.

Причем Фехнер, как представляется, был отнюдь не праздным мечтателем, забавы ради развившим некий поэтический образ. Профессор физики Лейпцигского университета, он нашел время на разработку своей теории, хотя выполнял множество работ по электрохимии, а большинство его исследований по гальванизму стали классическими. Вклад Фехнера в развитие философии также весьма значителен. Среди прочих трудов классическая книга по теории строения атома, четыре тома с множеством математических выкладок и результатов экспериментов по «психофизике», как он ее называл (многие считают, что в первом из них Фехнер практически заложил основы современной научной психологии); книга об эволюции органического мира и две работы по экспериментальной эстетике, в которых, по авторитетному мнению ученых, высказываются самые фундаментальные принципы новой науки. Когда он умер, весь Лейпциг оплакивал его смерть, ибо он являл собой идеал немецкого ученого — столь же оригинально и дерзко мыслящего, сколь скромен и щедр был он в повседневной жизни, трудолюбивый раб истины и обретенья знаний… Его разум был одним из таких, в высшей степени организованных, перекрестков истины, куда лишь изредка добираются дети рода человеческого, но откуда все делается одинаково доступным и все можно рассмотреть с верной перспективы. Буквально все способности достигли в этом человеке наивысшего развития без видимого ущерба друг для друга: наитерпеливейший наблюдатель, талантливейший математик, проницательный аналитик, он в то же время был способен к самому тонкому сопереживанию и человеческому участию. Поистине, это был философ в самом великом смысле.