Светлый фон

– Но мы же чужаки.

Он встал.

– Мне ничто не чуждо.

При Дахме не было ни часовых, ни стражей у входа, ни патрулей, обходивших территорию. Дахма не принадлежала миру живых; мы не имели права здесь находиться. Наше приближение к башне заметили только вороны, коршуны и несколько больших белых птиц, что без усилий парили на восходящих потоках раскаленного воздуха.

– Это орлы? – спросил я.

– Это белые канюки Йемена, – ответил Рембо.

Дахма находилась на дальнем конце предела, на самой высокой точке плато. То было простое строение – три массивных концентрических каменных круга, каждый в семь футов[131] толщиной, и внутри самого маленького, внутреннего круга была вырыта яма, и все это было открыто небу.

– Вот место, куда зороастрийцы приносят своих мертвецов, – тихо сказал Рембо. – Нельзя их ни сжечь, так как это сделает огонь нечистым, ни похоронить, потому что это осквернит землю. Мертвецы – nasu, нечистые. Так что их несут сюда. Выкладывают на камни, мужчин – на внешнем кругу, женщин – на втором, детей – на последнем, самом ближнем к центру, и оставляют гнить. А когда их кости дочиста обдерут птицы и выбелит солнце, переносят останки в костницу внизу, пока ветер не перемелет их в горстку праха. Таково Дахманашини, зороастрийское погребение мертвых.

Он предложил провести меня внутрь, поглядеть.

– Там никого нет, а мертвецам все равно.

– Не думаю, что хочу их видеть.

– Не думаешь, что хочешь их видеть? Вот это мне интересно, то, как ты это сказал, как будто ты сам не уверен, определился ли.

– Я не хочу их видеть.

Внезапный бриз облобызал наши щеки. Тяжелый запах смерти не мог донестись туда, где мы стояли; он поднимался с выступов в двадцати футах[132] над нашими головами, и его уносил тот же ветер, что целовал нас и нес на себе белых канюков, и коршунов, и ворон. Тени их мчались по не покрытому травой камню.

– Почему это ваше любимое место? – спросил я его.

– Потому что я странник, и после того, как я истоптал землю из края в край, сверху донизу, я пришел, наконец, в это место, туда, где дальше нет ничего. Я пришел к концу, и вот почему я и люблю это место, и презираю. Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга. Это – центр земли, месье Уилл Генри, и куда человеку идти после того, как он дошел до центра?

 

Я был уверен, что, когда мы прибудем назад в Гранд-отель де л’Универс, доктор будет нас ждать. Не меньше я был уверен и в том, что он будет в ярости оттого, что я ушел с французом и никому не сказал ни слова. Я злился на себя за то, что так поступил, и не мог понять, что же меня к этому вынудило. Было в Артюре Рембо нечто такое, что пробуждало дух безответственности, аморальное животное, то самое, что соглашается, когда цыган у шатра торопит нас «идти и увидеть».