Светлый фон

И она спросила упрямо:

— Как?

Фебр улыбнулся, полагая, что собеседница его не поняла:

— Вот так. Как со мной случилось. Ты не ходи сюда, не надо.

Весь гнев, накопившийся в душе за последние месяцы, разом вскипел в Клёне.

— Опять гонишь? — спросила она, смиряя острую горечь обиды. На себя. На него. На жизнь. На Ходящих.

— Жалею, — пояснил обережник.

— А чего меня жалеть? — холодно удивилась девушка. — Меня жалеть нечего — очи видят, уши слышат, руки-ноги целы.

Вышло слишком резко. Но он не обиделся. Только снова улыбнулся. А в ней зашлось сердце — столько горечи было в его улыбке!

— Вот и меня нечего, — сказал, наконец.

— А я и не жалею, — отозвалась Клёна. — Жалела бы — сидела в углу да плакала.

Ей было больно. По-настоящему больно оттого, что он всё никак не хотел ей верить, всё пытался разглядеть в её поступках упрямство вбившей себе в голову блажь избалованной девки.

— Ты изменилась, птаха, — тихо произнёс Фебр.

— Повзрослела, — поправила его она и добавила твёрдо, чтобы не мог оспорить: — Завтра снова приду. Я за минувший месяц всякого тебя видела — и больного, и чуть живого, и умирающего, поэтому в жилу пошедшим меня не испугать.

Он смотрел на неё потрясенно. Эта отповедь была резкой и честной. Обережник не нашелся, что сказать.

Клёна пришла на следующий день. Не с утра, едва проснувшись, а сходив на урок и после него затвердив то, что наказали.

— Я тебе одежду принесла, — она положила на скамью чёрную рубаху.

Рубаху дала Нурлиса, причём — хвала едкой старухе! — выбрала такую, чтобы не была сильно велика отощавшему за месяцы плена и болезни парню.

Фебр с тоской посмотрел на черное облачение ратоборца. Ему такое вздеть — курам на смех. Но он ничего не сказал. Да и что тут говорить?

89