И он держался, малодушничал, думал о желтом хлебе и огненно-красном вине, что согревало живот и выгоняло прочь тревожные мысли, о стенах будущей крепости, пахнущих деревом и свежевскопанною землей… и о горбатом, как лошадиное седло, исчерченном рунами камне за спинами его товарищей, и о камнях поменьше, разбросанных вкруг поляны, точно великанская сеть.
Славный лесной улов.
— Он говорит, чтобы мы его не убивали, — подталкивая в спину рукоятью меча, дружинник вел к костру пленного кирьяла, испуганного, простоволосого, в серой, как полуденная тень, домотканой рубахе. — Он говорит, что шел покормить свой сейд[8], сейд своего рода, и не желает нам вреда. Что делать с ним, маршал Торгильс?
Свеям урон наносили огромный козни карелов — язычников темных…— Что делать, говорите? Дать сейду пищу, как он и желал. Связать языки камням его поганою кровью! Чтобы ни зверь лесной, ни птица перелетная не выдали русским наших дорог! Словно орех, лишенный скорлупы, отряд наш, лишенный крепости, и всякому войску будет он по зубам… Клаус Стефансон, возьми свой меч, и отсеки голову вражескому лазутчику. Прямо здесь, на его богу противном камне. — На лбу маршала вздулись багровые жилы, хриплый, точно воронье карканье, голос его взметнулся над елями, и лес молчал ему в ответ — зверь, затаившийся в ожидании, тяжелобокий и серолапый, и тонкая струйка крови на бледной щеке кирьяла жгла, словно огонь, и Клаус поднял меч, и, толкнув пленника на камень, рубанул наотмашь.
И лес закричал.
Острым, как сталь меча, протяжно-звериным воем вспорол тишину от края до края поляны, потоками огненно-красного тек в серую, истоптанную траву, и тени, рогатые, многохвостые, дрожа, тянули из-за камней длинно-змеиные руки, шершавыми волчьими языками лизали ладони Клауса, оставляя на коже угольно-черные метки. И душной приливной волной серый накрыл костер и камни, маршала Торгильса и дружинников, и, хватая воздух ртом, точно рыба, выброшенная на берег, Клаус опустился на траву, и тени плясали над ним, взявшись за руки, в бесконечно черной ночи.
А потом он открыл глаза.
* * *
— Очнулись, голубчик? Ну, нельзя же так себя запускать, работа, я понимаю, коммунистические стройки, хе-хе… — поблескивая стеклышками пенсне, врач в белом щупал ему пульс, и кафельные стены палаты были белы, как снег, и потолок сверкал ослепительно белым, и снежно-белое одеяло укутывало Степанченко, точно огромный сугроб, и красному не было места в этом стерильно-тихом мире. Степанченко хотел спать, впервые как следует отоспаться за две недели раскаленно-красных кошмаров, но врач не давал — спрашивал какие-то глупые вопросы, о контакте с инфекционными больными, о заболеваниях психического характера среди родственников, Степанченко отвечал односложно и невпопад, и врач, досадливо махнув рукой, оставил его, и Степанченко снова уснул.