— Я-то сразу смекнул — это он просто подначивает. Спасибо, возле Марселя Жюдит сидела: они, сдается мне, ладят между собой. В общем, как увидела она, что Марсель весь даже побагровел, положила она свою ручнщу ему на руку, а сама повернулась к Фюльберу и говорит ему, это посреди проповеди-то: «Извините, мол, господин кюре, но я в церковь пришла слушать о господе боге, а не о ваших с мсье Контом личных распрях из-за некой молодой особы». Ты же знаешь, как она говорит — как печатает. Вроде бы вежливо, а голос чисто генеральский. Ну, твое здоровье.
— И твое.
— На другое утро он ей паек урезал. А она возьми и обойди весь город со своим пайком, всем его показывает, а потом говорит Фабрелатру: «Вот что, мсье Фабрелатр, передайте господину кюре мою благодарность за то, что он заставил меня попоститься. Но если завтра я не получу такого пайка, как все, я пойду просить милостыню в Мальвиль». И что бы ты думал, Эмманюэль? На другой день она получила паек, как и все.
— Выходит, иной раз оно не повредит быть похрабрее, — заметил я, поглядывая на Пужеса.
— Само собой, само собой, — уклончиво отозвался Пужес, вынимая из кармана платок и тщательно обтирая свои длинные пожелтевшие усы.
Обтирал он их, сказал бы я, не только опрятности ради. Но и чтобы дать мне понять — стакан его пуст. Я снова налил ему до краев. Потом коротким щелчком загнал пробку в горлышко. Больше, мол, не рассчитывай.
Потягивая первый стакан, Пужес поддерживал со мной беседу. Но смакуя второй, как видно, решил, что расплатился со мной достаточно щедро. И замолчал. Второй стакан — это, так сказать, угощение на даровщинку, как у Аделаиды. Тут неуместна мирская суета… Воспользовавшись его молчанием, я написал несколько строк Марселю — Пужес опустит письмо в почтовый ящик и шепнет словечко Марселю. Так он не навлечет на себя никаких подозрений. В письме я дал совет Марселю организовать две оппозиции — одну, направленную против Фюльбера, открытую и вежливую, ее будет вести Жюдит. Другую против Фабрелатра — тайную и оскорбительную.
Из всех нас прав оказался Пейсу. Именно он утверждал, что рюнские хлеба «наверстают свое». Пятнадцатого августа — правда, с большим запозданием — хлеба заколосились, к двадцать пятому налились, а вскоре как-то к вечеру на полосе, самой близкой к Рюне, тот же Пейсу обнаружил сломанные стебли, обглоданные колосья и следы чьих-то лап.
— Это барсук, — сказал он. — И большой к тому же. Смотри, как широко расставляет лапы.
— Барсук ест кукурузу, — возразил Колен. — Или виноград.
Пейсу пожал плечами.