Светлый фон

 

Следующий год был еще хуже — град весной да грозы страшные, летом сушь великая, речка обмелела — рыбу руками брали. А осенью дожди зарядили, что и выросло, то сразу гнить начало. Зимой скотину плакали и резали — не прокормить было. В министерство старшие писали прошение, чтобы помогли общине, выделили кормов да семян. Немного нам прислали, но до весны дотянули всем миром. Растаяло рано, в первую неделю Великого поста, тут же березы налились, у девочек моих от сока щеки зарозовели. А там вскоре и крапива пошла, и зелень огородная, старики говорили — кончились годы скудные, теперь полные пойдут, господь больше двух лет подряд не наказывает…

Посевы взошли плохо, гнилых семян нам прислали, а свои все попортились. В июне пекло началось, какого не бывало еще — речка опять обмелела, стирать за полверсты носили, коровы не доились, траву всю выжгло солнышко, не ласковое, а безжалостное тем летом, яростное, злое. Меня только одну оно так насытило, что я совсем есть перестала — сама на хозяйстве, никто и не заметил. До сентября сушь стояла, ни грибов ни ягод в лесу не уродилось. Со страхом все зимы ждали, на помощь министерскую была вся надежда. По осени прислали нам чиновника, он листовки раздавал — как хлеб из винной барды делать, как кору толочь да к тесту добавлять, когда совсем прижмет. Люди в ярость пришли, бабы вслед чиновнику орали, куда ему свои бумажки засунуть, да как свернуть перед тем.

А в феврале в Петербурге не до нас стало — тысячу людей мирных, говорили, расстреляли по приказу царскому, заводы остановили, чтобы рабочих измором взять, а зерно все хлебное в Европу продали, на нас не осталось. По губерниям бунты шли, а у нас и сил бузить не было, боялись мы. Сильней нет страха, чем когда дети есть просят, а дать им нечего, и смотришь, как кожа их бледнеет, истончается, и сил играть уж нет, говорят «полежу лягу, мамочка, устала я». И знаешь, что и на завтра нет ничего, и послезавтра не накормишь, а дальше будто в пропасть мысль падает, а на дне — камни острые. Надежды не осталось, зарезала я Чуню свою, хрюшу разлюбезную, кормить нечем стало, батя вставать от слабости перестал, девочки отощали. Накормила детей — и радость, облегчение, будто и не было жестокости никакой. В пост мясо ели, священник благословил, больше нечем напитаться было.

 

— Не трать на меня, — батя сказал и отвернулся от ложки. — Не хочу больше. Страшная зима эта, не все весну увидят.

Я умоляла, но он только улыбался мне и ни кусочка не ел.

— Ты, дочка, вижу — не человек уже, — сказал мне. — Не плодами земными, а светом насыщаешься. Плоть свою исцеляешь… Не старишься…