— Опять кто-то помер.
Отец оторвал глаза от спины дядюшки Ся:
— Старый Ся из восточных кварталов заснобродил, свалился в протоку у Западной горы и утонул. Их слова прошелестели, словно листья на ветру.
Отец встал и медленно пошагал в магазин. Медленно пошагал в магазин, и тут самое время рассказать о нашем магазине. Магазин наш ничем не отличается от прочих городских магазинов — двухэтажный дом из красного кирпича. Наверху живут хозяева. Внизу идет торговля. Две передние комнаты первого этажа забиты бумажными подношениями — есть и венки — и лошади с коровами — и золотые горы — и серебряные горы — и бумажные отроки. Традиционный товар. Но есть и современный — бумажные телевизоры, выкрашенные черной тушью. Холодильники. Автомобили. Швейные машинки. Мать у меня хромая, но из бумаги вырезать мастерица. Бумажные сороки и скворцы, которых она вырезает, чтобы клеить на окна, едва не поют, унюхав запах пшеницы. А за тракторами, которые выходят из-под ее ножниц, тянется настоящий дымок. Раньше, если деревенские играли свадьбу, мать всегда вырезала им какие-нибудь праздничные узоры. И даже глава городской управы говорил, что моя мать — настоящий мастер искусства бумажной вырезки. Но на свадебных узорах денег не заработаешь. Платить за них никто не платит. Потом отец с матерью открыли ритуальный магазин. Отец мастерит разную утварь из бамбуковых и терновых прутьев. А мать вырезает бумажные подношения. Если из бамбука с бумагой сложить погребальную утварь, на нее всегда найдется покупатель.
Странные люди, покупают подношения мертвым, а не живым.
Странные люди, сны почитают за правду, а правду за сны.
Расскажу об отце. Отец у меня совсем низенький, в нем и полутора метров нет. Максимум — полтора метра. Расскажу о матери. Мать у меня высокая. Выше отца на целую голову. Выше на целую голову, но правая нога у нее короче левой. В детстве она попала в аварию, и правая нога укоротилась. Укоротилась, и с тех пор мать хромает. Всегда хромает. Поэтому отец с матерью редко появляются вместе на улице. Отец низенький, зато ходит быстрее ветра. Отец низенький, зато голос у него громче грозы. Если разозлится, от его крика пыль летит с потолочной балки. И лепестки осыпаются с бумажных цветов. Но отец у меня хороший. Почти не злится. А если злится, рук не распускает. За четырнадцать лет, пока я живу на свете, он всего несколько раз бил мать. И всего десяток раз бранился на мать.
Он бил, а мать сидела тихо, не отвечала. Отец у меня хороший — раз ударил, другой раз ударил и перестал.
И пока он бранился, мать сидела тихо, не отвечала. Мать у меня хорошая — ничего не отвечала отцу, он и браниться перестал.
Отец с матерью у меня правда хорошие — ни разу не били меня, ни разу не бранили.
Такая у нас семья. Держим ритуальный магазин НОВЫЙ МИР. Торгуем бумажными венками. Погребальным платьем. Бумажными подношениями. Живем за счет покойников. Чужая смерть для нас праздник. Но отец с матерью у меня хорошие, чужой смерти особо не ждут. Иногда совсем не ждут. Наоборот, если товары в магазине расходятся быстрее обычного, если торговля идет бойко, а деньги текут рекой, отец спрашивает у матери это что же такое делается. Что делается. И мать спрашивает у отца, это что же такое делается. Что делается.
Я снова услышал, как отец с матерью повторяют:
— Это что же такое делается. Что делается.
Обернулся — гора бумажных подношений куда-то исчезла. Мать сидела там, где раньше громоздились бумажные венки, сидела, разложив кругом бумагу — красную, желтую, синюю, зеленую. В правой руке она держала ножницы. Левой складывала цветок из красной бумаги. На полу повсюду лежали обрезки и бумажная стружка. И посреди густого вороха разноцветной бумаги моя мать — вдруг — моя мать вдруг заснула с ножницами в руках.
Заснула, опершись на стену.
Заснула, устав мастерить подношения.
Отец подошел к ней:
— Это что же такое делается. Что делается. Нам заказали три венка и пять наборов подношений, завтра с утра все должно быть готово.
Свернув голову с улицы в магазин, я глядел на мать и думал о старике Ся, который забродил во сне и умер. И подумал, что все их снобродство — когда днем много думаешь одну мысль и она врезается тебе в сердце, въедается в самые кости, ты засыпаешь и снова думаешь, о чем не додумал, встаешь и делаешь что не додумал. Осуществляешь. Пресуществляешь. Идешь во сне и делаешь, что хотел. И я подумал, что станут делать мои мать с отцом, если заснобродят. Куда пойдут. О чем они думают больше всего на свете. И какая мысль врезалась им в сердце.
И вдруг подумал — а если я сам побреду во сне. Что буду делать. Что буду делать, когда засну.
3.(18:31–19:30)
3.(18:31–19:30)
Жаль только, я никогда не любил спать. Ни когда не умел так устать, чтоб глубоко заснуть. И никакая мысль не врезалась мне в сердце, не въелась в самые кости. Я не могу заснобродить, как мужчина не может понести дитя. Как персик не может зацвести абрикосовыми цветами. Но я видел снобродов. Не думал, что они появятся так скоро. Не думал, что они пойдут один за другим, словно отзываясь на клич. Передавая его один другому. И тем более не думал, что один передаст этот клич десятку, десяток — сотне и весь наш город, и весь хребет Фуню-шань, и все деревни в горах, и вся Поднебесная, и весь мир, и все люди побредут во сне.
Целыми семьями побредут во сне.
Сотнями и тысячами побредут во сне.
Всем поднебесным миром побредут во сне.
Я все читал ту же самую книгу, «Поцелуи Ленина горше течения времени». История была странная, как цветы абрикоса, распустившиеся на персике. Как цветы груши, распустившиеся на абрикосе. Ты уже не хочешь читать, а она все равно умудряется схватить тебя за руку. Схватить за руку и утащить сама в себя.
Разве такая история может быть настоящей. Разве похожа она на настоящую. Так я думал. Думал рассмеяться. Думал рассмеяться, но тут случилось кое-что куда более настоящее и смешное. По дороге затопали шаги, словно несколько рук невпопад застучали по барабану. Я обернулся и увидел целую толпу детей. Лет семи и восьми. Десяти и одиннадцати. Они шли за взрослым человеком лет тридцати. Человек был голый по пояс, а в руках держал плоскую деревянную лопату, чтобы провеивать зерно. И бормотал себе под нос: