Рамамурти поднялся и сел, стуча зубами от холода. Рассветный отблеск снегов проник в келью. Ветер за стеной уныло завывал и свистел. Художник, пытаясь согреться, завернулся с головой в халат. Пронзительные вопли радонгов и рокот больших молитвенных барабанов возвестили пробуждение другой группы монахов, сменивших тех, что молились ночью. Сотня глубоких голосов запела могучий хорал. Круглые сутки не прекращалось пение бесчисленных молитв, похожих на заклинания, потому что их смысл был неизвестен большинству лам. Гулкий удар поплыл над горами – ударили в главный барабан десяти футов в диаметре.
Учитель и художник уединились на самой высокой башне монастыря, за оградой из грубых плит. Ветер утих после восхода, и Даяраму казалось, что весь сияющий простор вечных снегов слушает негромкую речь учителя.
– Я много думал о тебе, Даярам, – начал Витаркананда. – Я не могу звать тебя челой, не потому, что ты уже не юн, а потому, что им не будешь, даже если бы хотел этого… – На протестующий жест Даярама профессор ответил улыбкой. – Ты можешь быть моим учеником в западном смысле слова, не более. Ты чистый человек, ты видишь цель жизни в том, чтобы работать для людей, ты узнал меру в своих стремлениях. Из меры и цели родится смысл и порядок жизни.
На башне появился мальчик-прислужник в запачканном и разорванном теплом одеянии. Мальчик почтительно поклонился Витаркананде.
– Принеси жаровню, кувшин и чашку для риса, – попросил гуру и умолк в ожидании.
– Учитель, сейчас я утратил и смысл и порядок. Я уже не тот, что прежде: жалкий обломок, который ты подобрал на берегу Джамны. Я говорил тебе о девушке, которая – живой образ Парамрати, выношенный и осмысленный мною в неустанных поисках. Она, как все живое, в тысячу раз прекраснее. Удивительно ли, что я полюбил ее в первый же миг встречи. А дальше стал разматываться клубок грязной паутины, опутавший мою Парамрати, и я… о нет, глупое несчастье со мной здесь ничего не изменило. Другое – тоска по утраченной Тиллоттаме с каждым днем все больше смешивается с не менее мучительной ревностью. Никогда не думал, что это будет для меня сколько-нибудь важным. Больше того, я понимаю, что совершенная красота женщины может возникнуть только в пламени физической любви, сильной и долгой. Но я ничего не могу поделать. Вспоминая ее, мне становится невыносимо думать, что кто-то уже много раз владел ею, продолжает владеть. Прости меня, гуро! Из глубины души поднимается глухая печаль, и ничего нельзя сделать, – голос художника болезненно дрогнул. – Может быть, я бы выздоровел скорее, нашел в себе уже достаточно сил, чтобы отправиться искать ее хоть в Пакистан, если бы не это низкое, неодолимое чувство. Как же я приду к ней, смогу увести с собой, дать ей все то хорошее, светлое, чего она заслуживает? О проклятый Трейзиш! Он будто знал, чем отравить меня! Что перед этим гашиш!