— Убью! Прости Хранители, убью! — взревел колдун, отшвыривая от себя блаженную и вскакивая на ноги.
А она хохотала. Повалилась в сугроб, без сил раскинув руки, глядела на него снизу вверх и из глаз катились слезы:
— У тебя голова… как кочан… капусты… круглая… и белая вся, — еле выговорила, задыхаясь.
Отчего-то злые слова, уже готовые сорваться с языка, застряли у мужчины в горле. Он смотрел на ту, которая доводила его до белого каления. Ту, которая его не боялась. Которая простила, хотя едва не умерла от его равнодушия. Которая едва не с благодарностью сносила тычки и затрещины.
Сколько же той самой любви, о которой так любят петь девки протяжные жалобные песни, вмещает ее сердце? Вот поднялась обняла, прижалась щекой к груди. А ладошкой в нелепой дырявой рукавичке гладит его по щеке…
Тьфу ты, пропасть!
Донатос стряхнул с себя девку.
— Убил бы. Да потом ведь ночами являться замучаешь, — устало сказал он.
Блаженная улыбнулась, и в этой улыбке промелькнуло лукавство:
— Не убьешь, свет мой ясный, не убьешь. Ведь, кроме меня и сердце сорвать не на ком. А на дуру гаркнешь и душа успокаивается, верно?