— Ох, и здоровый ты, скотина, — беззлобно выругалась обережница.
Волк прикрыл глаза, из которых катились и катились слезы. Девушка, наконец, поняла, как он мучился все эти дни, упорно не показывая вида. А ведь даже здесь — в полумраке клети — солнечный свет, пробивающийся сквозь тонкие щели двери, мучил Ходящего.
Лесана обмотала тяжелую лобастую голову отрезом старого отцовского плаща, взялась за веревку, обвивавшую шею и потянула. Оборотень послушно сделал шаг вперед. Скрипнула дверь, и огромный зверь всем телом вздрогнул, ожидая, что выжигающий глаза солнечный свет, ослепит. Нет, обережница обмотала глаза на совесть.
Смотреть на пленника высыпала вся деревня. И было в этом что-то унизительное, как показалось Лесане — она, девка, и тяжело ступающий рядом волк, с обмотанной тряпьем головой, в наморднике из кожаной плетенки, с опутанными наузами лапами.
— Забирайся в сани, — она легонько хлопнула Люта по загривку.
Оборотень перетек, куда приказали, и втянулся на соломе, положив голову на лапы.
Лесана повернулась к родителям. Те стояли чуть в стороне — бледные, с красными от слез глазами. Русай выглядел маленьким и нелепым в слишком просторном тулупчике, в который его обрядила мать.
Млада все утро кружилась вокруг сына, мазала нос и щеки гусиным жиром, наставляя не обморозить лицо, не застудить ноги. Уговаривала Лесану устраивать братца на ночлег в тепле, будто старшая дочь могла бросить его голышом на снег… И звенели в голосе матери слезы. Слезы и обида.
Эти слезы, эта тоска никак не вязались с нынешним утром, которое выдалось ярким и студеным. Сугробы сверкали, переливались, а ворота и венцы изб мерцали от инея.
Мать не выдержала и расплакалась.