Я плакал. Я зажал рот рукой, но не мог остановить поток слов.
– О Христос, мой трагичный Христос! – шептал я. – Нерукотворный! – Какие жалкие слова, слабые, полные грусти. – Это человеческое лицо, лицо Бога и Человека. У него идет кровь. Ради Бога Всемогущего, вы только посмотрите!
Но я не издал ни звука. Я не мог двигаться. Я не мог дышать. От потрясения я беспомощно упал на колени. Мне хотелось никогда не сводить с него глаз. Мне вообще больше ничего никогда не хотелось. Только смотреть на него, и я его увидел, я оглянулся назад, назад, через века, на его лицо при свете глиняной лампы, горящей в моем доме на Подоле, на его лицо, взирающее на меня с доски, что я сжимал дрожащими пальцами среди свечей скриптория Печерской лавры, на его лицо, которого я никогда не видел на великолепных фресках в Венеции и Флоренции, где я так долго и отчаянно его искал.
В его лице, в мужском лице, присутствовало и божественное, мой трагичный Бог, когда-то взирающий на меня из рук матери в морозной слякоти на улице Подола, мой Господь в кровавом величии. Мне было все равно, что говорила Дора.
Мне было все равно, что она прокричала вслух его священное имя. Все равно. Я все узнал.
И когда она возвестила о своей вере, когда выхватила Плат из рук самого Лестата и выбежала с ним из квартиры, я последовал за ней, за ней и за Платом, хотя в святилище моего сердца я так и не двигался. Я не шелохнулся.
Мой разум охватила полная неподвижность, а что делало мое тело, не имело значения.
Не имело значения, что Лестат спорил с ней и предупреждал, чтобы она не смела в это верить, что мы втроем стояли на ступеньках собора, что с невидимых и бездонных небес как благословение падал снег.
Не имело значения, что скоро встанет солнце, яростный серебряный шар под пологом тающих облаков. Теперь я мог умереть.
Я увидел его, а все остальное – слова Мемноха и его воображаемого Бога, мольбы Лестата уходить, спрятаться, пока нас всех не поглотило утро, – не имело значения. Теперь я мог умереть.
– Нерукотворный, – шептал я.
Вокруг нас у входа собиралась толпа. Восхитительным, сильным порывом из церкви хлынул теплый воздух. Какая разница?
– Плат! Плат! – кричали они. Они увидели! Они увидели его лицо. Стихали отчаянные, умоляющие вопли Лестата. Спустилось утро, а с ним – и грозовой, раскаленный добела свет, перекатываясь через крыши и осадив ночь тысячей стеклянных стен, постепенно выпуская на свободу свое чудовищное великолепие.
– Будьте свидетелями, – сказал я. Я воздел руки навстречу ослепительному свету, расплавленной серебряной смерти. – Этот грешник умирает за него! Этот грешник уходит к нему!