Глаза Бена плавают за стеклами очков, я обнимаю его, и мы стоим так с минуту, мои руки охватывают усохшее тело Бена. Вокруг нас болтают люди, никто не обращает внимания.
– Не хочу никого пережить, – говорит Бен. – Господи. Выпив тонны этого жуткого пойла и пятнадцать лет пробыв чертовым страдальцем, я думаю, что заслужил право, чтобы все, кого я знаю, собрались у моего гроба и сказали: «Достойно помер» – или что-нибудь в этом роде. Я рассчитываю, что Генри будет там и процитирует Донна: «Смерть, не гордись, ты, долбаная дура». Это будет чудесно.
– Ну, – смеюсь я, – если Генри этого не сделает, то я смогу. Я иногда неплохо изображаю Генри.
Я поднимаю одну бровь, задираю подбородок, понижаю голос:
– «Мы будем спать во гробе до зари и вновь воспрянем, ты же, Смерть, будешь сидеть на кухне в одних портках в три утра, разгадывая старый кроссворд…»[125]
Бен сгибается от смеха. Я целую его в гладкую бледную щеку и иду дальше.
Генри сидит один на главном крыльце, в темноте, глядя на снег. Я едва ли выглянула сегодня в окно за весь день и теперь понимаю, что уже давно идет снег. Снегоуборочные машины шумят на Линкольн-авеню, и наши соседи счищают снег с дорожки. Хотя крыльцо закрыто, все равно холодно.
– Пойдем внутрь, – говорю я.
Стою около него, глядя, как на другой стороне улицы в снегу прыгает собака. Генри обнимает меня за талию и прислоняется головой к бедру.
– Жаль, я не могу сейчас остановить время, – говорит он.
Я пробегаю пальцами по его волосам. Они жестче и гуще, чем раньше, до того как поседели.
– Клэр.
– Генри.
– Пора… – Он останавливается.
– Что?
– Это… я…
– Господи. – Я сажусь на тахту, глядя на Генри. – Но… не надо. Просто… останься. – Я сильно сжимаю его руку.
– Это уже случилось. Постой, дай я сяду рядом с тобой.