Но девушка, которую любил Орион, была не кроткой нежной целительницей, а колдуньей, способной к массовому истреблению. Ей уже удалось разнести в клочья двух чреворотов. Этот тупой кретин должен был довериться мне. Но нет. Вместо этого он боролся со мной, а когда я попыталась использовать заклинание призыва, чтобы вернуть его силой, бесконечное море маны внезапно иссякло, словно он выдернул из ванны затычку.
Мгновенно разделитель маны у меня на запястье стал холодным, тяжелым и безжизненным. Тут же у моего недешевого заклинания закончилось топливо, и Орион выскользнул из моей хватки, как если бы я пыталась удержать пригоршню масла. Его силуэт растворился в темноте. Я отчаянно продолжала цепляться за него, хотя он таял прямо на глазах, но мама, которая все это время стояла рядом со мной на коленях с искаженным от страха и тревоги лицом, схватила меня за плечи и потащила прочь от лужи. Вероятно, если бы не она, я бы лишилась кисти, когда заклинание оборвалось и мой бездонный источник превратился в сантиметровую лужицу меж древесных корней.
Я повалилась наземь, но тут же, не успев даже задуматься, поднялась на колени – я недаром тренировалась к выпуску. Я бросилась обратно к луже и заскребла пальцами землю. Мама обнимала меня, отчаянно умоляя остановиться. Впрочем, я остановилась не поэтому. Я остановилась потому, что больше ничего сделать было нельзя. Маны не осталось ни грамма. Мама снова схватила меня за плечи, и я обернулась и вцепилась в кристалл у нее на шее, твердя: «Пожалуйста, дай, пожалуйста». Мамино лицо было воплощенное отчаяние; я чувствовала, что ей хочется убежать, но она удержалась, закрыла глаза, дрожащими руками расстегнула цепочку и отдала мне наполовину полный кристалл. Этого бы не хватило, чтобы поднять мертвеца или сжечь город до основания, но я бросила Ориону заклинание-сообщение с отчаянным воплем, то есть с призывом отозваться, протянуть руку, не отказываться от помощи.
Только оно не прошло.
Когда маны не осталось даже на то, чтобы кричать, я собрала последние крохи на поиск бьющегося сердца, пытаясь понять, жив ли он еще. Это очень дешевое заклинание, потому что нелепо сложное – процесс накладывания занимает десять минут и сам вырабатывает почти всю необходимую ману. Я наложила его семь раз подряд, не вставая с испачканных грязью колен, и некоторое время стояла так, слушая, как ветер дует в кронах, поют птицы, переговариваются овцы и где-то вдалеке журчит ручеек. Ни единого биения сердца до меня не донеслось.
Когда мана закончилась совсем, я позволила маме отвести меня в юрту и уложить в постель, как в детстве.
Первое пробуждение было так похоже на сон, что мне стало больно. Я лежала в юрте, в открытую дверь веяло ночной прохладой, и снаружи доносилось тихое мамино пение. Все было так, как в самых мучительных школьных снах, в которых я отчаянно пыталась задержаться еще немножко и неизменно просыпалась в испуге. Ужаснее всего было то, что на сей раз мне не хотелось длить видение. Я повернулась на другой бок и снова заснула.
А когда я больше уже не смогла спать, то просто лежала на спине и долго смотрела на изгиб потолка. Будь у меня еще какое-нибудь занятие, я бы не проспала так долго. Даже злиться не хватало сил. Злиться имело смысл только на Ориона – и именно это было невозможно. Я честно пыталась – лежала и припоминала все грубые и резкие слова, которые сказала бы ему, будь он рядом. Но когда я мысленно спросила Ориона «О чем ты вообще думал?», то не сумела произнести это гневно, даже про себя. Было просто больно.
Но я и оплакивать его не могла, потому что он
Я не двигалась, когда в юрту вошла мама. Она положила в миску что-то мелкое, тихонько сказала: «На, держи», и Моя Прелесть, тихо пискнув, что означало благодарность, принялась уплетать зернышки. Мне даже не было стыдно, что я не подумала о ней, маленькой и голодной. Я погрузилась в бездну, от которой все бытовые заботы отстояли слишком далеко. Мама подошла, села рядом с моей походной кроватью и положила ласковую теплую руку мне на лоб. Молча.
Некоторое время я сопротивлялась – не хотела, чтоб мне становилось лучше. Я не хотела вставать и выходить в мир (если в принципе признать, что мир имел право существовать дальше). Но лежать здесь и ощущать на лбу мамину руку, дарящую утешение и покой, было просто глупо. Мир жил дальше вне зависимости от моего разрешения. Поэтому я наконец села и выпила воды из кособокой глиняной чашки, которую мама сама слепила. Она села на край кровати, обняла меня и погладила по голове. Мама казалась такой маленькой. Вся юрта тоже. Я даже сидя доставала макушкой до свеса крыши. Можно было одним прыжком выскочить наружу, если бы мне хватило глупости вырваться в неведомый мир, где в засаде ждали неведомые опасности.
Конечно, это больше не было глупостью. Я покинула Шоломанчу. Я освободила учеников, загнала злыдней в школу, а потом отделила ее, до краев полную голодных тварей, от мира, предоставив им вечно жрать друг друга. И теперь я могла беззаботно проспать двадцать часов подряд, могла выскочить из юрты с песней, могла делать что угодно и идти куда угодно. Как и остальные ребята. Все, кого я вывела из Шоломанчи. Дети, которым больше не нужно было там отсиживаться.
Кроме Ориона, который сгинул во мраке.
Если бы у меня осталась хоть капля маны, я бы попыталась ему помочь, продержалась немного и тем временем придумала бы что-нибудь еще… Но поскольку маны не было, в голову мне пришло только одно: отправиться за помощью к другим, например к матери Ориона, которая вот-вот должна стать Госпожой нью-йоркского анклава. Попросить у нее маны и что-то предпринять… и тут воображение мне отказало. Посмотреть в лицо женщине, которая любила Ориона и хотела, чтобы он вернулся домой, обратиться к ней за маной – да любой, с кем бы я попыталась поделиться этой идеей, просто расхохотался бы. Поэтому я сделала единственное, что оставалось, – уткнулась лицом в ладони и заплакала.
Мама сидела рядом, пока я рыдала, и сочувствовала, не притворяясь, что она тоже горюет, не пытаясь скрыть искреннее ликование – ведь я вернулась, живая и невредимая. Все ее тело излучало радость, но она не стремилась заразить ею меня или преуменьшить мою скорбь; мама знала, что мне очень больно, и соболезновала, и была готова помочь, если понадобится. Не знаю, как мама умудрилась все это выразить, не сказав ни слова. Я бы точно не сумела.
Когда я перестала плакать, она встала и заварила чай, достав листья из семи разных банок, стоящих на забитых до отказа полках. Воду мама вскипятила при помощи магии, хотя обычно никогда так не делала – просто в ту минуту ей не хотелось выходить наружу и оставлять меня одну. Когда она налила кипяток в чашку, юрта наполнилась приятным запахом. Подав мне чай, мама снова села и взяла меня за свободную руку. Она не задавала вопросов. Я знала, что мама не будет настаивать, но царящее в юрте ласковое молчание словно приглашало к разговору, к тому, чтобы горевать вместе с ней над тем, что закончилось и ушло. А я не могла.
Поэтому, выпив чаю, я отставила чашку и спросила:
– Зачем ты предостерегала меня насчет Ориона? – Мой голос звучал болезненно и хрипло, как если бы я проглотила кусок наждачной бумаги. – Поэтому, да? Ты видела…
Мама поморщилась, словно я кольнула ее иголкой, и передернулась всем телом. На мгновение она закрыла глаза и сделала глубокий вдох, потом повернулась и взглянула мне прямо в глаза – это называлось «посмотреть хорошенько». Значит, ей действительно хотелось что-то понять. Лицо у нее тут же пошло морщинами – помимо тонких линий, которые только-только начали проступать в уголках глаз.
– Ты жива, – полушепотом сказала она, взяла меня за руку, и по ее щекам покатились слезы. – Ты жива. Девочка моя любимая, ты жива… – Мама всхлипнула и заплакала. По ее лицу лились сдерживаемые четыре года потоки слез.
Она не предлагала мне плакать вместе с ней; более того – мама отвернулась, словно пряча от меня слезы. Я так хотела обнять ее и порадоваться, что я цела и невредима, – но не могла. Мама плакала от радости, от любви ко мне, и я бы тоже охотно поплакала: я была дома, я вырвалась из Шоломанчи навсегда, я выжила, и мир стал другим. Мир, в котором детей больше не будут бросать в яму, утыканную ножами, в надежде, что они, быть может, выживут. Этому стоило порадоваться. Но я не могла. Яма никуда не делась, и в ней был Орион.
Я убрала руку. Мама не пыталась меня удержать. Она несколько раз тяжело вздохнула и вытерла слезы, задвинув радость подальше, чтобы не отвлекаться. Затем повернулась и коснулась моей щеки:
– Мне так жаль, любимая.