Начинают барабанить в дверь. Снова. Потом слышится треск дерева, когда они вламываются внутрь. Ох, Белла. Треск дерева сменяется таким звуком, точно что-то разрывается, но не ткань, а неземное сияние, ведь она уже снова летит — туда, в бирюзовый свет!
Начинают барабанить в дверь. Снова. Потом слышится треск дерева, когда они вламываются внутрь. Ох, Белла. Треск дерева сменяется таким звуком, точно что-то разрывается, но не ткань, а неземное сияние, ведь она уже снова летит — туда, в бирюзовый свет!
Но она больше не Белла, когда они приводят ее на виселицу, и веревка больно сдавливает ей горло. Виселица и толпа, пришедшая поглазеть. Лица. Она узнает лица в толпе. Свет исчезает, когда капюшон опускается ей на голову, ее ноги отталкиваются от табурета, и она качается, да, качается, а маленькая толпа издает возглас ужаса и замолкает, ведь ее позвонки не сломались — только шею натерло пенькой веревкой. Она раскачивается, задыхаясь, и тогда в толпе раздается ропот, а потом тишина, и веревку обрубают.
Но она больше не Белла, когда они приводят ее на виселицу, и веревка больно сдавливает ей горло. Виселица и толпа, пришедшая поглазеть. Лица. Она узнает лица в толпе. Свет исчезает, когда капюшон опускается ей на голову, ее ноги отталкиваются от табурета, и она качается, да, качается, а маленькая толпа издает возглас ужаса и замолкает, ведь ее позвонки не сломались — только шею натерло пенькой веревкой. Она раскачивается, задыхаясь, и тогда в толпе раздается ропот, а потом тишина, и веревку обрубают.
Шотландский способ, говорят они, шотландский способ, и выставляют ее напоказ с обнаженной грудью, и клеймят ее грудь каленым железом, а толпа насмехается и плюет в нее. Ее ведут на площадь, где она видит их, подносящих вязанки хвороста к столбу. И снова лица, которые должны быть ей знакомы. Женщины, высоко поднимающие вязанки хвороста, — она их знает! Две рыжие женщины и еще одна старуха со складками кожи на горле — точно бородка у индюка.
Шотландский способ, говорят они, шотландский способ, и выставляют ее напоказ с обнаженной грудью, и клеймят ее грудь каленым железом, а толпа насмехается и плюет в нее. Ее ведут на площадь, где она видит их, подносящих вязанки хвороста к столбу. И снова лица, которые должны быть ей знакомы. Женщины, высоко поднимающие вязанки хвороста, — она их знает! Две рыжие женщины и еще одна старуха со складками кожи на горле — точно бородка у индюка.
Когда она приближается, старуха плюет в нее, проклинает, толкает на гору вязанок. Растерянность. Предательство. Мужчины оставляют ее, передав в руки женщин: те плюются, проклинают ее, а эта старуха усердствует больше всех, подбирается к ней поближе и грубо с ней говорит, но втихаря сует ей что-то в руку. «Вот, маленькая сестра, — шепчет старуха, чье судорожное дыхание выдает ее собственный страх, — вот, маленькая сестра». А сует она ей выжимку сонной одури, белладонны, которая станет ее единственным спасением в огне. И вот среди пыток она находит утешение, зная, что сестры ее не предали; она сгибается в три погибели, чтобы незаметно проглотить белладонну, а старая женщина делает вид, что бьет ее и осыпает проклятиями.