Наконец она спросила:
— Ты которая из них?
— Джесси, — ответила я. Затем выпрямилась и сдвинула со лба мягкую рыжую челку.
— О, — произнесла она.
Она двинула правым плечом и внезапно приподнялась на цыпочки, чтобы лучше видеть нашу квартиру. Как раз когда я собралась уходить, двигаясь назад, за стеклянную дверь, она опять взглянула на меня. Взгляд ее зеленых глаз упал на меня подобно тяжелому молоту. Л не могла моргнуть, глаза мои были сухи, ее тяжелый взгляд не давая мне вдохнуть. Я вонзила ногти в ладони.
— Я люблю его, — сказала она. Мы некоторое время стояли молча. Наконец я прошептала:
— Я тоже люблю его. — Мой голос был мягким, но не от доброты или сочувствия. Гнев шипел внутри меня, где-то в желудке; я чувствовала, что внутри меня вспыхивают искры и обжигают мне сердце и легкие.
Она повернулась ко мне спиной, отступая в безопасную глубину фургона.
Я обогнула дом и уселась на ступенях веранды. Как я желала стать птицей возмездия! Я сжимала пальцы внутри тапочек, чувствовала их жестокую хватку, и воображала, как свирепо я схвачу за волосы эту девчонку-полукровку. Мои ногти запутались бы в ее патлах, похожих на колючую проволоку, и я унесла бы ее прочь, ее никому не нужное тощее тело ударялось бы о дома, пока я не донесла бы ее до озера. На полпути до Канады я, может быть, отпустила бы ее, а сама парила бы в небе, наблюдая, как она падает в ледяные глубины озера Мичиган. Ее тяжелые, злые глаза затянули бы ее на дно, словно камни. Она бы никогда не всплыла, ее бы не спасли.
Подобно птице мести, я кричала и кудахтала бы так громко, что моя мать услышала бы меня и поняла, что она отмщена, так громко, что мой отец услышал бы меня и понял, что я победила.
Наконец наступил день, когда отец покинул нас. Мать сидела на кухне, на табуретке. В первый раз я заметила, что она всегда садится на стул, зачиненный черным электрическим проводом, точно так же, как она всегда ставила себе расколотую тарелку и брала погнутую вилку. Отец стоял, опершись коленом на стул, рядом с ним лежал остроносый ботинок. Родители не смотрели друг другу в лицо, и я помню, как испугалась, что они не смогут услышать друг друга, что их слова будут скользить в разные стороны.
— Давай не будем устраивать сцен при детях, — сказал ей отец. То, что глаза матери были сухи, ранило меня сильнее, чем если бы она проливала реки слез. Она не дрожала, не суетилась, ее фигура вдруг стала огромной и неподвижной, как будто центр земного притяжения сосредоточился в нашей кухне.
— Не имеет значения, что я говорю и делаю, — наконец произнесла она, и я могла поклясться, что ее слова исходили откуда-то из недр ее тела, а не слетали с тонких, сжатых губ.