А я? Что тут говорить! Я провела последнюю неделю жизни Себастьяны, сидя у ее постели. Так же, как и Леопольдина. На душе у каждой из нас лежала двойная тяжесть: ожидание скорой кончины близкого человека и понимание того, что подобная участь ожидает и тебя. Вернее, вера в это. Эти мысли угнетали меня больше, чем Леопольдину, потому что для нее смерть, несмотря на все, что ей довелось пережить, оставалась отвлеченным понятием. Но не для меня: я знала смерть. И единственное, чего я желала, сидя подле умирающей Себастьяны, — чтобы она тихо отошла и упокоилась в мире, без лишних мук и страданий, так часто постигающих души усопших. Задержись она на земле, я, возможно, и дальше смогла бы общаться с ней, однако и злейшему врагу не пожелаешь такой судьбы. Участь призрака ей не подходила.
Мы с Лео застилали кровать Себастьяны свежими простынями ее любимого лазурно-голубого цвета и, когда она набиралась сил для разговора, беседовали с ней. Я заводила речь о путешествиях и тому подобном, а она в очередной раз повторяла свои пожелания относительно нашей дальнейшей судьбы. Мы делали для нее все, что могли: не только простыни были синими — я зажгла синие свечи, сделанные по моему заказу в Бостоне на свечном заводе, а здесь, на Индиан-Ки, нашла швею, которая сшила синие шелковые шторы для спальни, и в итоге голубым стало все. Себастьяна даже попросила меня умерить рвение: ей хотелось, чтобы синий цвет не надоел ей до самой кончины.
Незадолго до смерти кожа Себастьяны стала очень чувствительной, и на ней все чаще появлялись кровоподтеки и синяки, ибо кровь приближала ее конец. Но ей не было больно, нет; лишь невероятная усталость наваливалась на нее, зачастую не давая выговорить слова, которые уже готовились слететь с губ. Силы покидали ее. И все-таки Себастьяна, по ее собственным словам, была рада приближающемуся концу: она утверждала, что прожила последние годы так, как хотела, и алая смерть не застигла ее врасплох. Она считала, что так случится и с нами, в этом можно не сомневаться.
Так что самым худшим стало для нас всех ожидание смерти. Асмодей беспробудно пил и был готов наброситься с кулаками на каждого, кто попадется ему под руку. (Жестокость у него замещала грусть.) Дважды пришлось посылать за Каликсто, чтобы юноша доставил гуляку домой. И когда Асмодей после одного из дебошей крепко заснул — как всегда, подле своей Себастьяны, захлебываясь в пьяных слезах, ибо слезы, подавляемые в трезвом состоянии, прорывались наружу морем пьяных рыданий, — Каликсто рискнул на два дня отлучиться и сплавать на Ки-Уэст, откуда вернулся с розами. Дело в том, что я рассказала ему о том, какой дивный розарий устроила Себастьяна во Враньем Доле близ своего замка. Лепестки этих цветов, привезенных издалека, как будто стали частью длинного прощального письма Ромео — я прочла его Себастьяне вслух. Что касается Люка, тот продолжал играть с Тимоти Тревором в подвижные игры, носясь по всему острову, но каждые несколько часов подбегал к постели Себастьяны, чтобы доложить ей, как идет приручение пойманного ими журавля. А еще, гордо доложил он, им удалось приручить баклана. Перед тем как покинуть опочивальню Себастьяны, он всякий раз исполнял нечто вроде джиги, чтобы сделать приятное своей опекунше, заставить ее улыбнуться и тем самым отблагодарить, снова и снова, за исцеление, достигнутое благодаря ее волшебству и заботам. Больная нога больше не мешала мальчику бегать. Ну, почти не мешала. Асмодей по-прежнему называл его своим лордом Байроном.