Но глубоко в джунглях, за Никерие, вдоль Сарамакки, за трясинами с крокодилами, в лесной чаще, переплетённой лианами, есть посёлки беглых рабов, там горят огни, там женщины варят на кострах еду у новых хижин, и голландцы не могут пройти туда, их не пускают лианы и крокодилы, и потому чёрные мужчины бьют, бьют и бьют в барабан.
Она заразилась малярией от москитов. Москиты заразили её малярией.
Малярия овладела ею, её глаза затуманились, закипели, её свалил жар, победил москит, и она опустела, её кости опустели, а кожа высохла, стала шершавой и горячей на ощупь, и влажно блестела в затемнённой комнате. Эстер Габай велела повесить на окна толстые тяжёлые шторы, которые не пускают внутрь солнечный свет. И в темноте кажется, будто Мария Сибилла светится, будто светится её кожа. Её губы распухли, надулись, высохли, и язык тоже раздулся и мешает во рту, в забытьи она бредит, но слов не разобрать, они отрывочны и бессвязны. Она бормочет что-то о тюльпане в Нидерландах, о двух речных свиньях, которые приближаются, и погружается в молчание.
У неё тяжелеют ноги, замедляется пульс, тяжесть ползёт по ногам вверх.
Нечем дышать, тяжесть душит.
От лихорадки она побледнела, осунулась, губы стали сухими, запёкшимися, бескровными, а наполненный сыростью воздух, как губка, тянет из неё жидкость, по капле вытягивает воду из её тела.
Она там, где никто не живёт, она наполнена тем, что, как ей известно, не может служить пищей.
Впереди она видит ленивца, который в невообразимом блаженстве свисает с ветки в тени дерева мора.
И её сердце тяжело бьётся,