А рыба в сети не шла. Иоанн бы смирился, Симон — нет. Вроде и зла в нём не было, а что ни слово — гвоздь. Словно бы пригвоздил всех к лодке. Сам же, как у печи, разгорячился — даже разделся до хитона, хотя ветер по морю гулял сильный: холодил спины рыбакам, поднимал волны. К полуночи и вовсе разошёлся. Иоанн продрог. Остальные рыбаки тоже зябко ёжились. И всё же никто не завёл разговор о возвращении на берег — о возвращении с пустыми сетями, ни с чем. Как будто каждому сделалось стыдно — не перед Симоном — перед собою. Хотя всем было ясно: якорь, удерживавший лодку вдали от берега, на волнах моря Киннереф, — Симон Пётр — Симон Камень — и никто иной. И ни что иное.
На спор с сильным ни у кого не оставалось сил. Да и убеждённости в правоте — не оставалось. Ночь словно примирила их, семерых, друг с другом. Лодка раскачивалась, луна временами пробивалась сквозь облака, но чаще — едва серебрила их своим светом, холодный ветер, насыщенный мельчайшими частицами влаги, оглаживал своей тяжёлой ладонью людям щёки и лбы. Сети всё ещё волочились за бортом, будто дань чему-то простому, понятному, — тому, с чем так просто было когда-то жить. Но за уловом уже никто не следил. «Что делаете вы здесь?» — если бы спросил так любой обитатель здешних мест — хотя бы какой-нибудь любопытный мальчишка из Капернаума, — они бы ответили: «Ловим рыбу, чтобы насытиться самим, а излишек — продать». И это бы значило: они всё ещё способны на простое. Не только на сопричастность великим чудесам и великой скорби — но и на рыбную ловлю, как когда-то. Иоанн знал: им всем это казалось важным. Делать что-то, что зависело бы от них самих, а не от того, кто был распят и в третий день воскрес, согласно пророчеству. Иначе, без него, они — неприкаянны, они — сироты. Они, семеро, ловили рыбу в тёмных глубинах моря Киннереф, — но понимали, что обманывают себя. Им уже никогда не сделаться прежними. Не снискать радости в простых делах и заботах. Даже время теперь для них текло по-иному. Мысль поедала время.
Луна проглотила всю долгую ночь, целиком, как хрусткую лепёшку. Человеческая мысль проглотила Луну. А солнце, едва показав острый край своего диска над волнами, проглотило раздумья.
С восходом солнца семеро зашевелились, расправили затёкшие плечи, переглянулись, едва решаясь смотреть друг другу в глаза. Меж ними воцарилось вдруг странное единодушие — пожалуй, и единомыслие тоже. Хотя оно не походило на единство мысли и души влюблённых, или членов дружной семьи, или хороших приятелей. Скорей, напоминало круговую поруку головорезов после клятвы, данной на крови. Как бы там ни было, они, семеро, научились обходиться без слов, понимать друг друга — без слов. Не сговариваясь, выбрали пустую сеть, повернули к берегу. Фома и Нафанаил орудовали вёслами, как дубинами, но лодка всё ж двигалась в верном направлении. Иоанн заметил: ветер и волны отнесли её за ночь от длинной песчаной косы, от какой начиналось плавание. Теперь рыбаки приближались к берегу тёмному, глинистому, усеянному крупными камнями. А над берегом клубился туман. Странный туман, в котором словно бы роились пчёлы и проблёскивали крохотные молнии. Его не было нигде, кроме того места, к какому стремилась лодка. Зато там, где он был, он был жив, подвижен, походил на тесто, постоянно менявшее форму. Туман как будто не мог успокоиться, решиться навсегда замереть, оборотиться в зверя, птицу, или чудовище. А потом — из него выступил человек.