Он говорил об этом совершенно трезво. С нею, с Эндри, он мог бы в любви и счастье сделаться Рокфеллером, со своей же доброй милой женой он был только — Пикером. Третьесортный делец с Уолл-Стрита, который — самое большее — может назвать своими дюжины две миллионов. Лучше, чем ничего, и, конечно, хорошо, если не имеешь ничего другого. Но если только раз узнаешь, что такое действительная сила и настоящее богатство! Он знает это уже несколько лет… Вот так же точно и с любовью. Но в этой области он на всю жизнь останется Пикером…
Он говорил длинно, монотонно и плоско; куря в промежутках. Ян терпеливо слушал. Образ Эндри, который Брискоу носил в своем сердце, был преувеличенным, неверным, приукрашенным на манер иконы и в духе американизма. Но было ясно, что он всегда видел бы Эндри такой, даже если бы двадцать лет был женат на ней.
Брискоу страдал. Ни на одну секунду он не мог освободиться от мысли, что разбил вдребезги свое счастье. Конечно, все прошло хорошо, сверх ожидания хорошо. Эндри жива, здорова, чувствует себя отлично. Судьба избавила его от ужаса стать убийцей. Но осталась заноза, засевшая очень глубоко в тело. Он действовал против природы и против Божьей воли. Он чувствовал: слишком поздно приходит его раскаяние, слишком поздно, чтобы удержать лавину, которая уже катится. Он получил по заслугам, проиграв свою игру. Таков суд Божий…
Теперь ему не остается ничего, кроме кресла в Централ-Тресте, денег, власти денег. Даже его наивная любовь к дочери изменилась за этот год. Не то чтобы наступило охлаждение или им овладело нечто вроде глухой ревности к тому, что она, а не он будет целовать губы Эндри. Этого нет… Или — если есть, то очень глубоко и всегда осознанно подавляется.
Но как любовь к своей покойной жене и ее саму он видит ныне в другом свете, так и Гвинни теперь для него иная. Он больше не считает ее неземным ангелом, каким для него теперь является Эндри и останется на всю жизнь, эта женщина, которая уже перестала ею быть.
Он часто повторялся, высказывал одни и те же мысли. Его трубка погасла. Он забыл снова набить ее.
— Я могу работать для них обоих, — размышлял он, — для Гвинни и для ее мужа. И для их детей… Не думаете ли вы, Олислягерс, что у них скоро будут дети? Я буду для них работать. Еще много миллионов прибавлю к существующим. Притяну к себе еще несколько предприятий. Это займет меня. Но я знаю — теперь я уже совершенно одинок.
Он исчерпал себя и умолк, тупо и покорно ушел в себя. Ян почувствовал, что этот человек свел свои счеты с жизнью, которая уже не может ему дать ни одной секунды счастья, освобождающего от повседневности. Или у него была еще тихая надежда, когда он говорил о возможных детях Гвинни? О детях, в которых будет течь его собственная кровь и кровь любимой женщины?