Светлый фон

Тут оловянная птичка в клетке повернула головку и посмотрела на меня. Я отшатнулся, а она моргнула, со щелчком закрыв и снова открыв оловянные глаза, и сипло чирикнула. Я тоже издал что-то вроде карканья, напуганный тем, что эта штука неожиданно ожила. Мне-то казалось, это просто игрушка! Теперь она внимательно смотрела на меня, а я – на нее.

В детстве меня всегда занимали разные механические устройства, вроде ходиков с фигурами: часы отбивают время – и появляются дровосек и девушка, дровосек рубит дрова, а девушка танцует в такт. Заметив, на что я смотрю, мальчик улыбнулся, открыл клетку и подставил руку – и птичка легко вспорхнула ему на палец.

– Она поет песни, лучше которых нет на свете, – сказал он. – Находит себе хозяина, садится на плечо, как на насест, и поет ему до конца его дней. В чем секрет птички? Она питается ложью. Чем больше, тем лучше. Корми ее ложью – и услышишь самые прекрасные в мире напевы. Люди будут останавливаться и замирать в восхищении, заслышав голос этой малютки. Очарованные ее пением, они проглотят любую ложь. Хочешь ее? Возьми.

– Я ничего от тебя не хочу! – ответил я.

Но едва проговорил эти слова, как птичка начала насвистывать прелестную нежную мелодию, радостную, как девичий смех, приветливую, как голос матери, зовущий тебя к обеду. Правда, чудилось в ней что-то механическое, словно из музыкальной шкатулки, и мне представилось, как вращаются в птичьем горлышке крохотные зубчатые шестеренки и цилиндры. Я задрожал. Мне и мысли не приходило, что в этом месте, на этих ступенях я услышу что-то столь прекрасное.

Мальчик засмеялся и махнул рукой в мою сторону. Птичка снялась с его плеча, стремительно, словно нож, разрезающий масло, перепорхнула ко мне и села на мое плечо.

– Видишь, – сказал мальчик на ступенях. – Ты ей понравился!

– Мне нечем заплатить, – ответил я; и собственный голос мне самому показался грубым и чужим.

– Ты уже заплатил, – возразил мальчик.

А затем повернул голову вниз, туда, куда уходили ступени, и прислушался. Я услышал, что поднимается ветер: он выл в узком проходе, прорубленном в скале, и голос его походил на одинокий безутешный стон. Мальчик взглянул на меня.

– А теперь уходи. Я слышу, сюда идет мой отец, мерзкий старый козел!

Я попятился – и споткнулся о ступень у себя за спиной. Я так спешил убраться оттуда, что растянулся на гранитных ступенях. Птичка вспорхнула с моего плеча, закружила в восходящих потоках воздуха; но едва я поднялся – снова опустилась на плечо, туда, где было теперь ее место.

Я двинулся в обратный путь. Некоторое время шел быстро, однако скоро вновь ощутил усталость и принужден был замедлить шаг. Теперь я задумался: что же скажу, когда выйду на главную лестницу и меня найдут? – Признаюсь во всем и приму наказание, каким бы оно ни было, – решил я. И оловянная птичка просвистела в ответ пару веселых, насмешливых нот. Но когда я прошел через ворота, она умолкла, вместе со мной прислушиваясь к иной мелодии невдалеке – к девичьим рыданиям. Я вслушался, пораженный, и неуверенным шагом двинулся назад, туда, где убил возлюбленного Литодоры. Кроме ее плача, не слышалось ничего. Ни мужских голосов, ни торопливых шагов по ступеням. Мне казалось, я бродил по горам полночи – когда же вошел в развалины, где оставил сарацина, и увидел Дору, понял, что прошло лишь несколько минут. Подходя, я шептал ее имя. Хотел ее утешить, попросить прощения. Когда подошел ближе, она вскочила и бросилась ко мне, выкрикивая проклятия, и попыталась вцепиться в лицо. Я хотел просто взять ее за плечи, придержать, успокоить; но руки мои сами нашли ее гладкое белое горло. Отец Литодоры, и его товарищи, и мои безработные дружки нашли нас вдвоем; я рыдал над ее телом. Когда я ее душил, оловянная птичка вспорхнула и исчезла во тьме, испуганная насилием; однако скоро вернулась и теперь сидела у меня на плече, глядя на Дору бессмысленными оловянными глазами. Отец упал перед Дорой на колени, обнял тело – и долго, долго в горах не слышалось ничего, кроме его голоса. Громко звал он дочь, снова и снова выкрикивал ее имя; как будто туда, куда ушла она – куда я ее отправил, – мог долететь этот зов. Другой человек, с винтовкой, спросил меня, что случилось – и я ответил. Ответил, что араб, эта обезьяна из пустыни, обманом завлек сюда Дору, попытался силой отнять у нее невинность, но не смог и задушил ее в траве. Что я нашел его над трупом, начал с ним драться и убил камнем. И когда я рассказывал эту историю, птица у меня на плече вдруг запела – запела такую прекрасную и печальную песню, какой я никогда не слышал. И все, кто собрался там, в благоговейном молчании внимали мне и птице, пока не окончилась эта трагическая песнь. Я поднял Дору на руки, и мы начали спускаться вниз. По дороге в деревню я стал рассказывать, что араб собирался завлечь самых красивых и нежных девушек из наших мест к себе на корабль, увезти в далекую Персию и продать там на невольничьем рынке – ведь белой девичьей плотью торговать куда выгоднее, чем вином! Я говорил, а оловянная птица насвистывала марш. Никто не прерывал меня, никто не задавал вопросов; на лицах людей, шедших со мной, читалась мрачная решимость. Всех людей Ахмеда сожгли вместе с кораблем, а останки утопили в гавани. Товары его, хранившиеся на пристани, общество порешило отдать мне, в награду за мой подвиг, – и товары, и шкатулку, в которой сарацин держал золото. В ночь, когда я ее убил, Литодора сказала своему другу Ахмеду, что я кормлюсь не ложью, а честным и тяжким трудом. Однако привычку ко лжи приобрести нетрудно – куда сложнее от нее избавиться. Скоро я обнаружил, что у лжецов спину не ломит, да и мозолей на языке от вранья не бывает. Бесчестность стала моей второй натурой. Я так привык ко лжи, что даже эту историю едва смог рассказать как было. Кто бы мог подумать в те дни, что босоногий мальчишка, сын деревенского каменщика, станет богатейшим из торговцев на Амальфитанском побережье! Что виноградники дона Карлотта, где я гнул спину, как мул, за монетку в день, однажды перейдут в мое владение! Кто бы вообразил, что на склоне лет я стану мэром Сулле-Скале, всеми почитаемым и любимым, что слава обо мне распространится по Италии, что его святейшество Папа удостоит меня личной аудиенции и поблагодарит за неустанные труды на благо бедных и обделенных! Пружинки в оловянной птичке со временем износились, и она перестала петь. Теперь это уже не важно. При таком богатстве, власти и славе – не страшно, если кто-нибудь и не поверит моей лжи. Но вот о чем еще стоит рассказать. За несколько лет до того, как умолкла оловянная птичка, однажды утром, проснувшись, я увидал, что она соорудила на подоконнике спальни проволочное гнездо и наполнила его хрупкими яичками из блестящей серебристой фольги. С тревогой смотрел я на эти яйца, но, когда попытался тронуть, их механическая мать клюнула меня острым как игла клювом – и после этого я больше их не тревожил. Несколько месяцев яйца пролежали на подоконнике, а однажды я нашел в гнезде лишь обрывки фольги. Потомство механической птицы полетело осваивать мир. Не знаю уж, сколько оловянных птиц с шестеренками и электрическими проводками внутри летают сейчас по свету. Но вот что скажу: слышал я недавно выступление нашего нового премьер-министра, месяц назад вступившего в должность, господина Муссолини. Что и говорить, сладко он поет о величии нашего народа, о нашем родстве с соседями-немцами… и еще слаще – оттого, что ему подпевает оловянная птица. Ее голос я сразу узнал. Усиленный этой новомодной штуковиной – радиоприемником, – он звучит как будто чище и громче. Я больше не живу в горах. Уже несколько лет не поднимался в Сулле-Скале. Близится старость, и однажды я понял, что не могу больше ходить вверх-вниз, вверх-вниз по ступеням. Людям говорю: колени ноют – бедные мои старые колени! Но это ложь. Вот правда: я начал бояться высоты.