Светлый фон

– …ну, я и говорю ему – фраер ты с гондонной фабрики, а не начальник! Меня еще учить будешь! У меня стажу – тридцать лет, и мне твои нравоучения – что говно на штиблетах! – И подытоживает степенно: – Вот так вот.

Тут кто-то из апостолов спрашивает, забывшись:

– А начальник тебя за такое не штрафит?

Сашка Соловей шипит змеей из-под чугаевского локтя, а сам Иван Демьянович глядит на апостола по-особенному грустно, кладет ладонь ему, нерадивому, на затылок – да как жахнет рылом об столешницу! Бедолага под стол сползает, Соловей ему презрительно вслед плюет, а Иван Демьянович уже стоит, полушубок запахивает и бросает апостолам на стол оранжевую:

– Кто ж меня оштрафит, когда я токарь? Балбес! Ладно, гуляйте, племя дурное, а я домой пойду.

Апостолы тянутся к нему неверными пальцами, по щекам катятся слезы, но Иван Демьянович уже выныривает из сизого дыма в морозную мглу, и им остается лишь пропивать последнее да ждать следующего пришествия.

С сизого неба крапит снежок, дома вокруг лукаво поблескивают белым опушком, рдеют заиндевелыми окнами. Чугай расхристывает душный полушубок, прикуривает папироску, и тяжелый дым ворошит его нутро. Морозец холонит голову, и сквозь шальные мысли накатывает вечная тревога: а как быть дальше? Вот родит Лярва, и что делать? Как растить в доме самого Сатанаила? Воспитывать как? Последнее особенно волновало Ивана Демьяновича, потому как вершиной педагогического его таланта была дрессировка Жучки, не особо-то и удавшаяся.

Но даже не эти вещи, близкие и неотвратимые, так тревожили Чугая, как грядущая война. То, что мать ему расписывала с мечтательными интонациями в загробном голосе, самому Чугаю порой казалось чем-то жутким и противоречащим людской природе, навроде страшнейшего грехопадения. Мать, конечно, говорила, что так и должно казаться: ведь он, как остальные, родился и прожил всю жизнь во лжи, и теперь ложь эта – плоть от его плоти, неотделима, и жизнь без нее никак не вообразить, поэтому надобно от нее абсторгироваться. Но абсторгироваться не получалось – как только представлял Чугай покореженные врата райского сада, мертвых ангелочков, гниющих в пыли, да неизмеримое множество жертв среди людского населения, живого и восставшего из могил, так наливалось его мозолистое сердце болью и состраданием, едва ли не большим, чем сострадание к Лярве. А ведь все те люди погибнут тоже по его вине. Через его руки и деяния смерть им придет. Пусть и возродятся они во благости и счастье, так ведь до того сгинут страшной смертью. Думы эти веригами тянули Ивана Демьяновича к земле, и он все сильнее сутулил могучую спину. И вот когда гнет этих грузил стал невыносим, смешался с лихим хмельным настроем и распер изнутри ребра, Чугай задрал измученное терзаниями лицо к небу и прорычал: