Светлый фон

Крик на минуту затих: преследователи поняли, что жертве теперь не уйти из их лап, и только глядели на нее всепожирающими глазами. Потом крики эти возобновились, и кровавое дело началось. Они кинули его оземь, снова вздернули кверху, подбросили в воздух, швыряя из рук в руки; так разъяренный бык бодает и, подняв на рога, кидает то туда, то сюда воющего от боли пса. Весь окровавленный, обезображенный, вымазанный землей и избитый камнями, он продолжал свою борьбу с ними, оглашая воздух дикими воплями, пока последний неистовый крик не возвестил о том, что близится окончание сцены, страшной для людей и позорной для цивилизации. Военные, получив мощное подкрепление, мчались галопом, а священники в разорванных рясах, со сломанными крестами спешили за ними следом: все старались оказать помощь человеку в беде, все горели желанием предупредить это подлое и позорное преступление, унижающее и христианство, и все человечество.

Увы, вмешательство это только ускорило страшную развязку. У толпы оставалось теперь совсем мало времени, чтобы завершить свой кровавый замысел. Я видел, всем существом своим ощущал последние мгновения этой страшной расправы, но описать их я не в силах. Вытащив из грязи и камней изрубленный кусок человеческого мяса, его кинули к дверям того самого дома, где я скрывался. Язык его свисал из разодранного рта, как у затравленного быка; один глаз был вытащен из глазницы и болтался на окровавленной щеке; ноги и руки его были переломаны, все тело изранено, а он все еще вопил: «Пощадите меня, пощадите!», пока камень, брошенный чьей-то милосердной рукой, его не добил. Как только он упал, тысячи ног принялись топтать его и за мгновение превратили в кровавую и грязную жижу. К этому времени прискакала конница, и началась яростная стрельба. Насытившаяся жестокостью и кровью толпа в мрачном безмолвии расступилась. Но от человека не осталось ни одной косточки, ни единого волоска, ни клочка кожи. Если бы Испания решила собрать все свои реликвии — от Мадрида до Монсеррата[295], от Пиренеев до Гибралтара, она бы не нашла ни одного кусочка ногтя, чтобы потом объявить его святыми мощами.

— А где же убитый? — спросил прибывший во главе конницы офицер после того, как копыта его коня ступили по расползшейся кровавой жиже.

— Под копытами вашего коня[296][297], — услыхал он в ответ, после чего вся конница ускакала.

* * * *

Заверяю вас, сэр, что при виде этой ужасной казни я ощутил на себе действие того, что обычно именуется колдовскими чарами. Я вздрогнул при первом же порыве волнения, в ту минуту, когда по толпе пронесся глухой и упорный шепот. Я невольно вскрикнул, когда действия ее сделались решительными; когда же обезображенное тело швырнули к дверям нашего дома, я, повинуясь какому-то дикому инстинкту, стал вторить неистовым крикам толпы. Я привскочил, на мгновение сжал кулаки, а потом принялся кричать сам, будто эхом отзываясь на крики обрубка, в котором, по-видимому, уже не осталось других признаков жизни, кроме одного этого крика. И вот я принялся так же громко, душераздирающе кричать вместе с ним, моля сохранить ему жизнь, взывая о милосердии! И в эту минуту, когда я, забыв обо всем на свете, только кричал, чье-то лицо повернулось в мою сторону. То был мгновенный, устремленный на меня и тут же отведенный в сторону взгляд. Блеск этих столь знакомых мне глаз не произвел тогда на меня никакого действия. Жизнь моя в те минуты была настолько бездумна, что, ни в малейшей степени не сознавая, какой опасности я себя подвергаю (а ведь если бы меня обнаружили, мне грозила едва ли не такая же кара, как та, что постигла эту несчастную жертву), я продолжал без устали кричать и вопить: я, вероятно, отдал бы все на свете, чтобы только отойти от окна, и, однако, чувствовал, что каждый мой крик точно гвоздем меня к нему прибивал; когда я старался опустить веки, у меня было такое чувство, будто чья-то рука все время поднимает их вновь или будто она начисто вырезала их и теперь заставляет меня против воли глядеть на все, что происходит внизу, подобно тому, как Регула, вырезав ему веки, заставляли глядеть на солнце[298], которое выжигало ему глаза, — до тех пор, пока, перестав вообще что-либо видеть, чувствовать, понимать, я не упал, все еще продолжая держаться за оконную задвижку и в охватившем меня страшном исступлении все еще вторя крикам толпы и реву ее жертвы[299][300][301]. Я и на самом деле на какое-то мгновение ощутил, что истязают не его, а меня. Ужасы, которые мы видим на сцене, обладают неодолимой силой превращать зрителей в жертвы.