Стоило мне только услыхать эти слова, как страшное предчувствие нависло надо мной как мучительный неотвязный кошмар. Я то ближе присматривался к стоящему на краю могилы старцу, то погружался в размышления о неосуществимости предстоящего мне труда.
Неужели же еще мало того, что я буду носить эту тайну, замуровав ее в своем сердце? Мысль о том, что я должен буду разбрасывать где-то в далеких краях ее пепел и рыться в прахе, с тем чтобы приобщать к этому нечестию других, несказанно, невообразимо меня возмущала. Бросив равнодушный взгляд на рукопись, я увидел, что написана она на испанском языке, но
Когда я дрожащей рукой прикоснулся к этим листам, и без того высокая фигура Адонии, казалось, еще больше выросла от охватившего ее непомерного волнения.
— Почему же ты дрожишь, дитя праха? — воскликнул он, — ведь если тебя искушали, то их искушали тоже, если ты устоял, то ведь устояли и они, и если они вкушают теперь покой, то, значит, вкушать его будешь и ты. Нет ни одного страдания души или тела, через которые ты прошел или еще можешь пройти, которое не вынесли бы они тогда, когда тебя не было еще и в помине. Юнец, руки твои дрожат над страницами, которых недостойны коснуться, и, однако, мне приходится брать тебя к себе в услужение, ибо ты мне нужен. Необходимость! Жалкое звено, связующее воедино души, столь чуждые друг другу! Хотел бы я, чтобы чернилами мне был океан, листом бумаги — скала, а рука моя, да, именно моя, — тем пером, которое бы начертало на ней буквы, и они остались бы в веках, как все то, что высечено на скалах[319][320], — именно так, как на горе Синае и на тех, где и поныне сохраняются слова: «Израильтяне перешли эти воды». — Пока он говорил, я снова принялся рассматривать рукопись.