Светлый фон
самоотрешения

О, какая же радость для такого существа (а именно такою была Исидора) на глазах у многолюдной толпы коснуться струн арфы и ждать, пока умолкнут шумные и грубые рукоплескания, чтобы услышать вырвавшийся из глубин сердца вздох того единственного, для которого играли — нет, не пальцы рук, а вся душа — и чей единственный вздох, и только он один, слышен среди восторженного гула несчетной толпы. Какая радость для нее сказать себе: «Я слышала, как он глубоко вздохнул, а он слышал, как мне рукоплескали!».

единственного

А когда девушка скользит в танце и с легкой и привычной грацией касается многих чужих рук, она чувствует, что есть только одна-единственная рука, чье прикосновение она всегда узнает; и ожидая этой волнующей, как сама жизнь, дрожи, она движется между танцующими, в холодном изяществе своем похожая на статую, — до тех пор, пока прикосновение Пигмалиона[437] не согреет ее, не оживит, — пока под рукою упорного ваятеля мрамор не превратится в плоть и кровь. И в эту минуту каждый жест ее выдает необычные и не осознанные еще порывы дивного творения, которому любовь дала жизнь: оно обретает новое для него наслаждение, ощущая в себе жизненные силы, которые вдохнула в него самозабвенная страсть ваятеля. Когда же этот роскошный ларец открыт, когда взглядам собравшихся предстают искусно вышитые на ткани узоры, и кавалеры разглядывают их, а дамы сгорают от зависти, и все не могут оторвать от них глаз, и раздается громкая похвала, исходящая как раз от тех, кто меньше всего умеет вглядеться, кто не обладает достаточным вкусом и тонкостью понимания, — тогда-то взгляд искусницы незаметно ищет в толпе глаза, что одни могут все увидеть и оценить, глаза того, чье мнение для нее дороже, чем похвалы целого мира!

Вот на что надеялась Исидора. Даже на острове, где он впервые увидел ее, когда разум ее только еще пробуждался, она ощущала в себе присутствие неких высших сил, и сознание это приносило ей утешение, не вызывая, однако, в душе ни малейшей гордости. Она вырастала в собственных глазах лишь по мере того, как росла ее беззаветная любовь. Любовь эта и составляла предмет ее гордости, а ее развившийся разум (ибо христианство даже в самой извращенной своей форме всегда развивает в человеке разум) вначале убеждал ее, что если гордый и необыкновенный пришелец увидит, как все вокруг восхищаются ее красотой, ее талантами и богатством, то он падет перед нею ниц или уж во всяком случае признает, как много значит все то, чего она достигла с таким трудом, после того как ее насильно приобщили к европейскому обществу.