Большую часть следующего дня я прождал в подземном храме; но заговорщики начали собираться лишь ближе к полуночи. О том, что происходило на этой встрече, я не поведаю никому — даже вам. Ритуал был священным — торжественным — внушающим благоговение. О хоральных гимнах, что пелись там, иерофанте, что возглавлял службу, литургиях, пеанах, великолепной символике — о богатстве, культуре, искусстве, самопожертвовании, представленных этими людьми — о смешении всех языков Европы — я не скажу ни слова; не стану и перечислять имена, которые вы тотчас узнаете — хотя я могу, вероятно, упомянуть, что «Моррис», чьим именем был подписан присланный мне папирус, является известным
Позвольте мне, однако, перейти сразу к финалу. Пришла моя очередь говорить. Я бестрепетно встал и спокойно назвал свое имя; все смолкли и застыли, глядя на меня широко раскрытыми глазами; и тогда я объявил, что полностью разделяю их взгляды, но никак не могу одобрить методы, считая последние слишком поспешными, жестокими и преждевременными. Единый громыхающий рев ярости и презрения внезапно заглушил мой голос; меня окружили, схватили, связали и положили на стол в центре залы. Все это время, в надежде и жажде жизни, я громко кричал, что не один знаю их тайну; но мой голос снова и снова тонул в бушующем море криков. Никто меня не слушал. Принесли сильный и малоизвестный анестетик, с помощью которого и были совершены все убийства. Мой рот и ноздри закрыла пропитанная этой жидкостью ткань. Я задыхался. Чувства отказывали мне. Инкуб вселенной сгустился в сознании черным пятном. О, как тянул я упирающиеся мандрагоры речи[295]! Как боксировал с языком! В глубинах отчаяния, помню, туманным облаком прошла сквозь гаснущее сознание обрывочная мысль, что теперь, быть может — теперь — вокруг наступило молчание; что