– Отец мой, вы обещали мне отпущение грехов, – сказала умирающая.
– Jam tibi dedi, moribunda[150], – ответил священник; в смятении своем он заговорил на языке, привычном для него в церкви.
– Да, в смертный час! – ответила страдалица, снова падая на свое ложе. – Отец мой, дайте мне почувствовать в эту минуту вашу руку, человеческую руку!
– Обратись к Господу, дочь моя! – сказал священник, прикладывая распятие к ее холодеющим губам.
– Я любила его веру, – пробормотала умирающая, благоговейно целуя крест, – я любила его веру еще до того, как ее узнала, и Господь, должно быть, был моим учителем, ибо другого у меня не было! О если бы, – воскликнула она с той глубокой убежденностью, какою проникается сердце умирающего и которая (если это будет угодно Богу) может отозваться эхом в сердце каждого человеческого существа, – если бы я не любила никого, кроме Бога, какой бы глубокий покой наполнил мне душу, каким сладостным был бы для меня смертный час…
– Дочь моя, – сказал священник, обливаясь слезами, – дочь моя, твой путь лежит в обитель блаженных, борьба была жестокой и недолгой, но победа зато будет верной; по-новому зазвучат для тебя арфы, и песнь их будет приветствовать тебя, а в раю уже сплетают для тебя венец из пальмовых ветвей!
– В раю! – пробормотала Исидора, испуская последний вздох. –
Глава XXXVIII
Глава XXXVIII
На этом Монсада закончил рассказ об индийской островитянке, жертве страсти Мельмота, равно как и его судьбы – такой же нечестивой и непостижимой. И он сказал, что хочет посвятить своего слушателя в то, как сложились судьбы других его жертв, тех людей, чьи скелеты хранились в подземелье еврея Адонии в Мадриде. Он добавил, что их жизни еще более мрачны и страшны, чем все то, что он рассказал, ибо речь будет идти о ставших жертвами Скитальца мужчинах, о натурах жестких, у которых не было никаких других побуждений, кроме желания заглянуть в будущее. Он упомянул и о том, что обстоятельства его собственной жизни в доме еврея, его бегство оттуда и причины, побудившие его вслед за тем отправиться в Ирландию, были, пожалуй, столь же необычны, как и все то, о чем он рассказал. Молодой Мельмот (чье имя читатель, возможно, уже успел позабыть) выказал самое серьезное намерение удовлетворить до конца свое опасное любопытство; может быть, к тому же он еще тешил себя безрассудной надеждой увидеть, как оригинал уничтоженного им портрета выйдет вдруг из стены и возьмется сам продолжать эту страшную быль.