Тогда они поняли, что теперь действительно не на фронте, а в тылу, и им предстоит не воевать, а отдыхать, а для этого достаточно и такой нормы, потому что в этой школе на нарах есть даже тюфяки, и хорошо топят, и не свистят пули. Они поняли это сразу и приняли безропотно, только Воеводин расстроился и посожалел:
— Не очень-то, извиняюсь, покакаешь.
Мы поделили хлеб старым солдатским способом, разрезали его на равные кусочки, потом собрали крошки, распределили их по пайкам, посадили к ним спиной Казанцева, и я, тыкая пальцем в пайки, кричал: «Кому?», а он называл фамилии. Это самый честный способ, много раз описанный в военной литературе, но о нем не грех лишний раз вспомнить, потому что он являет собой точный пример равенства в выборе. Здесь совершенно невозможно смухлевать, правда, если только не попадется в компании такой тип, как Шустов, который благодаря своему невероятному чутью может угадать больший кусок, если даже сидит к нему спиной. Мы один раз в этом убедились и больше никогда ему не доверяли и чаще всего поручали это дело Казанцеву, самому тихому рыжему парню с очень синими глазами. Он выполнял это поручение, словно извиняясь заранее перед тем, кому достанется пайка чуть поменьше, хотя всегда они были одинаковыми, так точно научились мы их делить.
Мы выскребли и вылизали свои котелки, выкурили по папиросе «Красная звезда», которые выдали нам еще там, на передовой, и блаженно растянулись на нарах, давая отдых всему телу. Мы были сейчас, четверо ребят, одним целым организмом, у которого одно дыхание, одни нервные клетки и одно кровообращение, нас нельзя было разъединить, иначе каждый в отдельности сразу бы оказался на пороге смерти, как это случается с муравьями, если их отторгнуть от муравейника. Мы очень долго были вместе, нас призвали за два месяца до войны, и потом мы отступали от эстонской границы, пока не пришли в Ленинград, и вот теперь из нашей роты осталось только четверо. Я размышлял, почему именно мы остались в живых и дожили до этого дня, когда нам дали отдых, а других таких же ребят, которым было восемнадцать и девятнадцать, нет в живых: кто остался под Кингисеппом, кто на дорогах, а больше всего там, у Невы, возле переправы, где каждый день снаряды крошили лед и выплескивали на берег воду, которая тут же замерзала. Почему мы, четверо?
Вот этот плотный, ширококостный Шустов с бульдожьим носом и оттопыренными, как паруса, ушами; красавчик Воеводин с таким лицом, как будто он всю жизнь питался только сладким; рыжий, с белой болезненной кожей Казанцев и я. Четверо. А ведь мы все, как и другие ребята, ходили в атаку, и все у нас было так же, как у других, не лучше и не хуже. И я не мог найти ответа на это почему. Чтобы найти его, нужно было поверить или в то, что на тебе с рождения есть какое-то чудодейственное клеймо, или хранит тебя от смерти нечто потустороннее, недоступное твоему сознанию. Но я верил только в сны, меня приучила к этому с детства бабушка, а снов я не видал с того самого времени, как началась война.