Сейчас же вот, когда Гордей вдруг снова с грустью подумал о том, жгуче захватывающем путешествии в Африку, на которое он возлагал такие надежды, перед взором естественно и просто, как на экране кинематографа, стали возникать лохматые пальмы с резко зелеными, прямо-таки отлакированными листьями, белые минареты с острыми шпилями, устремленными в небесную высь — безмятежно-ясную, умиротворяющую…
* * *
Просторная площадь с ржавыми старинными пушками. Длинное приземистое здание, обращенное к площади глухой стеной, — королевский дворец. Вокруг дворца шеренги пеших и конных гвардейцев. На гвардейцах кроваво-алые суконные камзолы и бело-зеленые тюрбаны. То тут, то там сверкают сабли и пики. Застоявшиеся арабские скакуны — горячие, нервные — бьют по мостовой звонкими копытами. И лишь неподвижны, как деревянные идолы, королевские гвардейцы. Лица их черны, непроницаемы.
За шеренгами расфранченных гвардейцев стоят, обливаясь потом, полицейские в жестких плащах. За какие грехи в сияющее это утро облачили блюстителей порядка в резиновые вонючие плащи?.. Позади унылых полицейских толпятся горожане. С каждой минутой толпа все разрастается и разрастается. Многим хочется поглазеть на даровое зрелище, не столь часто встречаемое теперь даже на востоке.
Под арочными сводами дворцового здания распахнуты настежь ворота, охраняемые усиленной стражей. Ожидается выезд короля на богослужение в мечеть. Мечеть возвышается неподалеку от дворца — в конце площади. До нее не спеша можно дойти за пять — семь минут, приготовления же к пышной церемонии длятся целых полтора часа.
Рядом с Гордеем переминается с ноги на ногу грустный молчаливый араб в заношенном бурнусе неопределенного — не то грязно-горохового, не то табачного — цвета. Араб держит за тонкую смуглую ручонку девочку лет шести.
Отец с дочуркой стоят на площади, видимо, давным-давно. Притомившись на солнцепеке, девочка начинает жалобно хныкать, теребя отца за рваную полу бурнуса.
Изредка араб ласково проводит шершавой ладонью по нечесаной голове дочери, говорит ей тихо что-то утешительное, но проходит сколько-то минут, и девочка снова заводит свою невеселую песенку. Она успокаивается лишь после того, как отец достает из глубокого кармана кусочек пресной лепешки. Можно подумать, будто девочка получила не завалявшуюся в кармане очерствевшую лепешку, а леденцового петушка: она сосет ее, жмуря карие, увлажненные слезами, глаза.
Внезапно над площадью разносится протяжный, леденящий душу вопль:
— О-о-о-й! О-о-о-й!
Несколько полицейских во главе со своим не в меру разжиревшим начальником топают мимо художника в сторону никому не угрожающих пушек. Это оттуда доносятся гортанные крики.