Светлый фон

Вся противоположная сторона заарбатской улицы с шершаво-облупившимися домами тонула в коридоре сплошной тени. В густоте зеленого полусумрака тополей темнели арки ворот, прохладно отблескивали стекла старинных подъездов, проступали белыми пятнами под полуразваленными балкончиками выгнутые торсы кариатид. И веяло от каменных арок, от затененных листвой окон устоявшимся покоем, тихой, размеренной, уравновешенной жизнью.

Троллейбус показался наконец в глубине улицы; он шел с мягким шумом, почти касаясь своими дугами веселой нависшей зелени, и Никите было приятно видеть по-летнему открытые окна, лица людей в них, наблюдать, как на круглых синеватых стеклах (стеклах аквариума) слепяще вспыхивали, перебегали солнечные радиусы, брызгавшие сквозь листву.

Троллейбус остановился, знойно дохнул пылью; теплый ветер от колес поднял с мостовой тополиный пух, облепил брюки Никиты, и он вскочил в раскрывшиеся двери.

…На многоголосом, душном, наполненном движением людей, беспрестанно звенящем вызовами звонков Центральном телеграфе на улице Горького он заказал срочный разговор с Ленинградом и, томясь в ожидании вызова, стоял возле названного ему номера кабины.

В тесной кабине потный, распаренный пожилой мужчина — соломенная шляпа сдвинута на затылок, — начальнически выкатив глаза, угрожающе стучал кулаком по столику; шляпа съезжала с круглой обритой головы; он поправлял ее плечом, сиплым голосом кричал в трубку:

— Я т-тебе не сделаю, я т-тебе не побегаю, Курышев! Ты у меня попьешь водочки в номере! Не-ет, я не из базы звоню, я на свой счет из телеграфа звоню! Теперь-то досконально все понял. Я тебе враз распомидорю характер дурацкий!.. Ты у меня другие арии запоешь!

Около соседней кабины высокая девушка с хвостиком черных волос на затылке вынула из сумочки зеркальце, тщательно всматриваясь, провела мизинцем по растянутым, подкрашенным губам и вдруг, услышав сиплый крик из будки, фыркнула смехом в зеркальце, взглянула на Никиту, но сейчас же отвернулась, независимо тряхнув хвостиком. Он успел улыбнуться ей и в то же время подумал:

«Я могу не застать ее дома. Она не знает, что я в Москве».

 

 

В тот день после кладбища он, как в темных провалах, шел по Дворцовой набережной, подняв воротник пиджака, щекой прижимаясь к жесткому ворсу, — дуло предвечерним холодом с Невы, его знобило, и он еще физически ощущал мертвый холодок материной щеки, к которой в последний раз прикоснулся губами, как сделали другие и сделала Эля, перед тем как все должно было быть кончено и двое незнакомых парней с лопатами, подойдя, равнодушно стали смотреть вниз.