— Я поняла вас, мальчики. — Она, улыбаясь, закивала им, как давним знакомым, и отошла, покачиваясь на каблучках.
Валерий посмотрел вслед ей, значительно поднял палец, сказав с грустным восхищением:
— Какие девочки ходят вокруг нас! А мы, олухи, хлопаем ушами и дерем горло, решая никому не нужные проблемы! Чушь!
— Да, чушь! — запальчиво перебил его Никита. — Ты городишь чушь! Подобное красноречие я уже слышал. У нас в Ленинграде слышал. На своем факультете. На дискуссиях. Океан слов. Монблан логики. Все всё знают! Абсолютно все. На всё готовы ответы. Ты говоришь, равновесие! Да? Значит, жизнь — это амплитуда маятника? Вправо, влево — равновесие. А как же тогда честным жить? Качаться на весах, поплевывая вокруг? Увидел гармонию мира на гастрономических весах? Если подлецы почувствуют равновесие, они всегда перевесят. Подлецы — это хищники, это твои совы! Некоторым это выгодно — твоя философия! И знаешь, эти хищники с удовольствием взяли бы тебя в свои теоретики! Предложи свои услуги — будут в восторге!
— Вот это выдал курсивом! — воскликнул удивленно Валерий и опять поправил резинки на рукавах. — Слова не мальчика, но мужа. Подожди…
И в ту же минуту он ласково ужаснулся, выказал улыбкой свои белые зубы подошедшей Людочке («Ах, какое вы золотце!»), ловко снял с подноса овлажненные бутылки пива, графинчик водки, разлил в рюмки и затем, провожая глазами опять заскрипевшую по песку каблучками Людочку, сказал:
— Так или иначе — за скрип каблучков! Пока есть в мире скрип каблучков, все проблемы как-то разрешимы. Ты прости меня, конечно, Никита, — заговорил он, не без наслаждения отдуваясь после глотков холодного пива. — Но я сдаюсь, я подымаю руки, я до одурения устал! А, хватит об этом! До тошноты надоело. Лучше поговорим о Людочке, например. Хороша, а? — Он отпил из стакана, засмеялся, взглянул на Никиту, но глаза Валерия не смеялись, только зубы блестели на загорелом лице. — А не о том, почему да отчего…
— Что «отчего»? — сказал Никита, точно слыша и не слыша Валерия.
После выпитой водки не наступило облегчения, а стало жарко, тесно, колюче сдавливало в горле; и Никита все сильнее чувствовал едкое, тоскливое отчаяние от слов Валерия, от его спокойной ядовитой правоты и неправоты. И он с отвращением потянулся к графинчику с водкой, но не налил — заранее представил сивушный вкус, запах водки, и его замутило даже.
Поздний закат мерк, потухал за бульваром, за неоновыми буквами назойливо ползающих по крышам кино-реклам, над шумящей на аллеях толпой, просачивался сквозь ветви в еще темный под тентом павильончик, черно-багровым пятном горел на влажном пластике стола, на стаканах с пивом, ало вспыхивал на запонках Валерия, зыбкими бликами окрашивал лица за столиками — ив этом освещении было нечто нереальное, отчужденное, зловещее, как в полусне. «Зачем мы говорим все это? — подумал Никита. — Все это бессмысленно и не нужно. А мать умерла. И Валерий знает, что она умерла, и я знаю: ее уже нет. Мамы нет… А все осталось как было, и никто из этих людей не знал ее. И мы вот здесь зачем-то в павильончике, пьем отвратительное пиво, водку, и я пью зачем-то, и закат над домами…» И Никита сказал вслух: