Светлый фон

«Нет, она писала это перед самой смертью. От боли была в полусознании…»

Валерий, выжидая, ходил кругами по кабинету, сорочка расстегнута на груди, одна рука глубоко засунута в карман помятых брюк, другую, с сигаретой, держал у рта, жадно и часто затягиваясь, глядел перед собой невидящими, сощуренными глазами.

Он обернулся, громко спросил:

— Прочитал? А? — И, бросив сигарету на ковер, затоптал ее каблуком. — Ах, как все это трогательно! Какие нежные родственные чувства! Значит, квиты? И мы, значит, с тобой, братишка, квиты! История, как там в учебниках… умная бабка-повитуха, рассудит!

— В чем? — спросил Никита с заложившей горло хрипотцой.

— Во всем! Что ты спрашиваешь, как невинная девочка! Пошел к черту! Не ясно?..

Валерий схватил на столике возле окна графин с водой, постукивая горлышком о стекло, налил в стакан и, жадно глотая, торопливо выпил, вода текла по его подбородку. Потом он рукавом вытер губы и сел — обвалился — на край столика, скрестил на груди руки, барабаня пальцами по предплечьям, зло говоря:

— Дальше там… если у тебя хватит смелости… Читай дальше. Потом объяснишь мне, зачем он хранил это, старый дурак. Для меня? Для истории? Ос-сёл!.. Главное — всё вместе и скрепочки. Скрепочками!..

И Валерий грубо выругался, замычал, как от боли, и со скрещенными на груди руками, сжимая ими плечи, опять зашагал по комнате кругами мимо шкафов, массивных кожаных кресел, мимо черных окон, по которым, то усиливаясь, то стихая, вкрадчиво царапал дождь.

Потом быстро вышел из кабинета, шаги зазвучали в коридоре, хлопнула дверь в глубине квартиры… И все то, что чувствовал, видел Никита, — этот огромный освещенный кабинет, мертво стоявшие за стеклом книги, эти темные бронзовые бра, картины в толстых рамах на стенах, разбросанные бумаги на полу, постукивание дождя, открытый сейф в углу и ощущение себя, сидевшего за чужим столом над письмом матери, — все на миг представилось нереальным, отдаленным, увиденным в бреду. Это было то ускользающее, ощутимое, и не им, а будто кем-то другим ощутимое, что он испытывал только в детстве, во время тяжелых приступов малярии в Ташкенте.

И невыносимая тишина сомкнулась в кабинете, заполнила, как стоячая вода, всю квартиру; и, будто тиканье часов, стали вдруг слышны слабые капли по стеклу, мышиное шуршание бумаги, и бой сердца, и собственное дыхание, когда он, спеша, открепил от пачки листков письмо матери, соединенное с бумагами скрепочкой, и открылась первая пожелтевшая по краям машинописная страница, с аккуратностью правленная красными чернилами, педантично округленным, мелким почерком («Это его почерк?»), некоторые слова были ровно, точно по линеечке, зачеркнуты, разборчиво вставлены другие.