Почти всю прошедшую зиму промаялся дед Митроха в избе — то на печи, то около нее, то здесь, в закутке, возле глухой наулочной стены, на старой и скрипучей, еще в первое послевоенное лето купленной кровати, которая за долгие месяцы невольного затворничества опостылела ему до слез. Крутила старика, корежила злая, ни таблеткам, ни припаркам не податливая хворь — проклятый ревматизм-костоверт, а по-научному — только недавно уяснил он со слов деревенской фельдшерицы — «полуатрит», гори он огнем, с налету и не выговоришь. До пятидесяти лет знать не знал дед Митроха такой непотребной болезни и другим не верил, когда жаловались, как перед ненастьем, любой переменой погоды, а того пуще — от простуды ломит кости, прошибает иголками все суставы — хоть криком кричи; но однажды подкараулила она и его, подкралась росомахой, свалила на полтора месяца перед самым покосом, думал — инвалидом сделает, обезножит вконец, потом понемногу отпустила, однако не отвязалась навсегда, после этого стала повторяться один, а то и два раза в год — обычно по весне и в осеннюю снежно-сырую, стылую пору. Тогда и вовсе было ни лечь, ни встать, ни повернуться, ни тем более — делать что-нибудь по хозяйству, как делал прежде, помогая младшему сыну и невестке, с которыми жил.
В такие уныло-тягучие дни старика особенно тяготила своя немощь и обидная бесполезность, он все сильней переживал необъяснимую вину перед сыном и молодой хозяйкой избы и больше всего боялся стать обузой для них — неподвижным, лежачим калекой. Чем так, то уж лучше и самому не маяться, и других не мучить, а сразу — туда, к своей старухе: пятый год она там, на погосте, заждалась, поди, благоверного.
Всяко бывало — когда терпимо, когда и невмоготу. А в эту зиму, похоже, взялась болезнь доконать деда Митроху. Все ему припомнила: и то, как он пацаном запросто, на спор бегал босиком по снегу, а весной, только лед пронесет — на мелководье обрывком бредешка ловил с дружками ленков и хариусов; как в молодости, коли лодчонки под рукой не было и нужда подпирала, по шуге, не раздумывая, перебродил быструю реку; и то, как в любую непогодь шел на колхозную работу — что в поле, что в лес — и ни мороза, ни гиблой мокрени вроде бы никогда не чувствовал; как неделями зверовал в хребте, тропил соболей, белку брал, настораживал плашки на колонка — и все бегом, почти без продыху, не щадя себя, как с послевоенных лет сезон за сезоном водил по тайге разные экспедиции, ночевал с ними где придется, где застигала ночь, — лишь бы костерок спину грел да вскипал, пришумывал в котелке чай. Извела, измотала деда Митроху за зиму коварная хворь, но одолеть не одолела. Выдюжил, не сдался он и на этот раз, хотя уже и не надеялся выкарабкаться, встретить еще одну весну, дождаться благодатного тепла, тихого, извечного пробуждения тайги, первых ургу́ек, синих прострел-цветков на увалах, за околицей. Мало-помалу, только к исходу февраля, оклемался старик. И когда он, как бы сызнова возродясь, на ноги встал и неуверенно, прислушиваясь к себе, каждым шагом преодолевая застоялую, еще болезненную тяжесть, в изможденных суставах вышел за ограду на деревенскую улицу, подраспрямился, жадно вдохнул морозный воздух и, щурясь от яркого солнца и снежной белизны, поглядел вниз по неширокой, сжатой крутыми сопками долине реки Черемной, — то даже слезами застило ему глаза. «Неужто выжил, поднялся? Похоже — так и есть… Ну что ж, Митроха, знать, и в семьдесят с лишком еще не срок тебе покидать этот свет, кочевать на погост, на вечный покой. Маленько еще поживешь…» Март забайкальский как обычно вместе с потеплением принес жестокие ветры, от низовий Черемной погнал над хребтами снеговые тучи, после устойчивой и солнечной зимней тишины прошумел буранами, будто спешил замести в тайге, скрыть от людского глаза звериные следы, тропы и лежки. В апреле пригревать стало все щедрее, перед самым Первомаем в один день река взломала и протащила льды, и теперь каждый день старик выходил со двора, устраивался на скамейке сбоку палисадника и подолгу сидел неподвижно, в благоговении, всего себя подставляя солнцу, — ублажал измаянные кости, прислушивался, как проникают в него горячие, животворные лучи, отмякал душой.