Светлый фон

– Да! Был в моей жизни случай, что я несла Зоицу на руках семь километров. Ей было тогда двенадцать, а мне двадцать лет… Меня обидеть трудно. Когда я сплю, то под подушкою держу отточенный нож, малейший укол которого смертелен, потому что в Бруссе, где выкован клинок, его напоили ядом. А Цмок чуток, как собака. Он никому не позволяет приблизиться ко мне во сне.

– Если вы выйдете замуж, Лала, то муж ваш должен будет размозжить голову вашему Цмоку.

Лала презрительно пожала плечами.

– С какой стати выходить мне замуж? Я уже старая девка. Эти глупости остались позади меня… там… в горах. На что мне муж? Моя жизнь полна. Мне довольно моей Зоицы и Цмока…

– Да, но Зоицу могут отнять у вас. Выйдет же она когда-нибудь замуж…

– Зоица? – переспросила Лала с тревогою и сомнением. – Нет.

– А мне кажется, что очень скоро. Да и присмотритесь к ней: прелестная, спелая ягодка… пора! Самое время! Ей богу, пора!

– Зоица?

Лала вдруг захохотала громко и зло.

– О господи! Лалица? – вздрогнув от неожиданности, откликнулся Вучич. – Можно ли так пугать людей?

– Простите, господин… граф говорит смешное… Я не смогла удержаться…

В голосе ее запела фальшивая, недобрая нотка, ноздри раздувались, глаза сверкали…

– На тебя, я вижу, опять находит, – проворчал Вучич, – чем блажить, ты лучше спела бы нам или сказала стихи…

– Не хочу, – резко оборвала Лала и вышла, тяжело ступая на всю ногу и звеня своими дукатами.

Вучич тихо смеялся ей вслед:

– Шутки! – не утерпит… сейчас запоет. Она сегодня зла – будет вымещать горе на гитаре… Что вы, поссорились, что ли, с нею? – обратился он к дочери.

Зоица, с тех пор как раздался смех Лалы, утратила все свое оживление и теперь сидела точно в воду опущенная…

– Нет, до театра она была хорошая, как всегда… – тихо отозвалась Зоица, не поднимая глаз.

– Тсс… слушайте… – шепнул граф.

В воздухе прогудел и оборвался короткий звук гитарного баска. Совсем – будто шмель прожужжал коротко и гневно. Сердитая рука продолжала щипать все ту же струну, и она звучала все жалобнее и протяжнее, плача и негодуя. Заплакал в ответ струне и голос – такой голос, что Алексей Леонидович широко открыл глаза от изумления: ничего подобного он не слыхал еще… Сперва ему почудилось, что это запел мужчина: настолько низким звуком начала Лала свою тягучую песню. Но мелодия росла, развивалась, залетела с контральтовых глубин на предельные высоты сопрано, всюду этот бархатный голос звучал одинаково красиво и полно, с одинаковою страстною силою, с одинаковым тембром – звенящим, точно трепещущим. Лала пела по-хорватски. Алексей Леонидович не понимал ни слова из ее песни, но в глазах его стояли слезы: его за хватила сама мелодия. Это было что-то тоскливо-грустное и в то же время широкое, размашистое. Клекот орлицы, потерявшей птенцов, слышался в песне, все крепчавшей, все грозневшей. Дебрянский закрыл увлажненные глаза. Ему вспомнились те широкие, буйным ковылем поросшие степи, по еще бесснежному пространству которых промчал его два месяца тому назад с Руси на чужбину юго-западный поезд… каменные бабы на курганах и задумчивые аисты на головках каменных баб… Ветер мчался быстрее поезда и гнул к земле ковыль… «Се ветры. Стрибожья внуци», – вспомнилось давно забытое степное «Слово о полку Игореве», и эпическая седая старина заглянула ему в глаза своими спокойными мертвыми глазами, и мирно, и просторно стало на душе…