Светлый фон

– Ты, жившая на земле, а теперь плывущая по воде! Ты знаешь всякие травы и чары, и я не могу казнить тебя смертью за убийство моего любимого сына. Но клянусь ручьем моим! – ты никогда не увидишь больше дневного света: сквозь волны этой реки к тебе не проникнет ни солнечный луч, ни лунный, ни звездный.

Она исчезла: чародейка погрузилась на дно, а воды поглотившей ее реки вдруг почернели, как будто приняли в себя темную ночь.

С тех пор так и живет злая колдунья, изнывая во мраке и холоде подводных стремнин, а светлую и чистую прежде реку люди зовут Черною речкой.

Вот что рассказал мне хромой охотник Датико, когда в жаркий полдень мы сидели с ним под орешником у быстрого горного ручья. Солнце, давно уже рассеявшее своим огненным взором утреннюю хмурую мглу, играло по воде, сквозь листья, веселым лучом. Ручей шумел – и его белая пена и просвечивающая сквозь прозрачные струйки длинная, колеблемая течением тина казались исседа-зеленою бородою горного духа, о котором только что говорил старый охотник…

Между жизнью и смертью

Между жизнью и смертью

(История одной секунды)

Место действия – вершина Куросцери, высокой горы, господствующей над аулом Казбек. Снежный шатер горы Казбек – как раз насупротив, через Терек, зубчатой стены Куросцери. Она бросается в глаза, благодаря двум бешеным речонкам – Куро и Каташуа, которые, зародившись на высоте слишком 8,000 футов над уровнем моря, двумя почти что отвесными полосами белой пены, летят по скатам и обрывам Куросцери и сливаются у её подножья в знаменитой Бешеной Балке, этой кормилице и поилице инженеров Военно-Грузинского шоссе. Поднимаются на Куросцери только охотники за турами да искатели горного хрусталя; гора богата его гнездами. Есть и медная руда. Казбекцы делают домашнюю утварь из своей меди.

Гостя в Казбеке, я узнал, что лучшие охотники аула – Сюмон, Фидо, Датико, Эстате и другой Эстате, торговец хрусталем, отправляются в долгую горную экспедицию. Я увязался с ними.

Сперва мы шли по руслам горных речонок, потом, перешли на какую-то тропу, скорей похожую на звериную, чем на человечью, проложенную по каменистому выступу – карнизу горы. Тропа поднималась зигзагами и, что ни поворот, то делалась уже. Туземцы – даром, что в бурках – шли по ней, как ни в чем не бывало; но я, хотя и одетый легче их, в удобную альпийскую куртку, сильно запыхался. Наконец футах в двухстах от вершины, карниз превратился в едва заметную ленту беловатого камня: обе ноги, сапог к сапогу, с трудом устанавливались на нем. Грузины перед тем, как вступить на карниз, сняли свои бурки и привязали их на спины трубками. Не сделал этого один лишь из них, – и пола его бурки болталась над пропастью, как черный парус. Отвес к верху, отвес вниз. В скале, немного выше человеческого роста, сделаны выбоины. Их вырубил когда-то отец того самого Сюмона, что ведет нас теперь, – такой же туробойца, как и сын; каждая вырубка стоила ему нескольких дней нечеловеческого труда, – буквально вися над пропастью, старик рисковал в эти трудные дни жизнью столько раз, что с подвигом его не сравнится самый отчаянный подвиг военной храбрости. Цепляясь за выбоины, мы кое-как проталкиваемся по карнизу гуськом, держась на расстоянии сажени друг от друга. Я иду вторым, следом за Сюмоном, вождем и лучшим ходоком компании, взявшей меня под свое покровительство. От трения о голый камень куртка моя, обновленная в долине, что называется, горит на теле: на вершину я взошел совсем оборванцем.