Карп поглядел из-под очков к оконцу, — снег хрустит… Перекрестился, дохнул на лампочку — упала тьма.
XX
Дьявольское поспешение
XX
Дьявольское поспешение
Новый год начался для Дариньки душевной смутой: отчаянием и «злыми чувствами». Накануне, ночью, она сладко себя томила, перечитывая из «Онегина» особенно пленившие страницы, которые она заложила бумажками, чтобы не потерять, и это чтение вызывало теперь видения. Татьяна была она сама, тайно влюбленная, отданная судьбой другому: а он был Дима, «гусарчик» — так называла в мечтах его, — великий грешник и обольститель, но добрый, милый, чудесный Дима, — «благодать Божия на нем. Преподобный укрыл его». И она вновь читала и плакала:
видения.
Сладкой болью томили его слова: «Мне теперь стыдно многого, что вы можете как-то знать… провидица вы, необыкновенная, святая!»
Третьи петухи запели, когда Даринька отложила книгу, и стала на молитву, но молитва не шла на ум. Читала Иоанна Златоустого, на сон грядущий — «…покрой мя от человек некоторых и бесов и страстей и от всякие иные неподобные вещи…» — и путала из Св. Макария Великого, на утрени: «…и избави мя от всякия мирския злыя вещи и дьявольского поспешения…» — слышала затаенный шепот: «Весь полон вами…» — и отдавалась мечтам о нем.
Мучаясь, что грешит, она положила голубой шарфик под подушку перекрестила подушку, как всегда делала перед сном, и, страстно прося пугливой мыслью, загадала, веря, — какой она сон увидит под Новый год.
Сон ее был тревожный и путаный: видела дороги, белую церковку в сугробах, будто дожидается у церкви, а он не приезжает, видела поезд, занесенный снегом, и она бежит по сугробам, догоняет, прыгает на подножку… но кто-то стукнул, и Даринька проснулась. Старушка за дверью говорила, что било десять, и привезли ящик от часовщика с Никольской. Пробуждение ее расстроило: важное что-то было, «самое важное»… и не увиделось. Проспала обедню, как вчера всенощную. Стало больно, что не начала Новый год молитвой.
он
— Так все складывалось в те дни, — рассказывал Виктор Алексеевич, — чтобы вырвать Дариньку из привычного, отвлечь от утишающей молитвы. Только бодрствующей душе дается видеть сокровенные «злые вещи» и «дьявольское поспешение». После мне все разобрали, и все уложилось в план.
план.
Даринька встревожилась: могут быть поздравители, а ничего не готово еще. Может и он приехать. Думала, торопливо одеваясь: какой же это ящик, от часовщика? Вспомнила о цветах, присланных им на Рождество, — цвели еще белые камелии, — может быть, это от него?.. Неодетая, выбежала в залу, — где же ящик? Старушка, должно быть, вышла, ящика нигде не было. Побежала в спальню, раскрыла гардероб, — какое надеть лучше? Песочное, с черным бархатом… — ужасная сорока! шотландское, клетками?.. — ужасно глазастое… почему-то ему нравилось, что толстит, — подумала о Викторе Алексеевиче. Оставалось воздушное-голубое, какое надевала на Рождество, гусарчик сказал о нем: «Вы сегодня особенная, совсем весенняя». Даринька выбрала «весеннее», но оно казалось совсем невидным после вчераншей роскоши, какую примеряла на Кузнецком. Она вспомнила «утреннее, легкое, как пробуждение», прозрачное, в пене кружев… — «только все ноги видно, ужасно тонкое…». Но когда причесалась «а-ля грек», как учил ее парикмахер на Петровке, с гребнем и парчовой повязкой, сквозившей в жгутах каштановых кос ее, «богатые у вас волосы, мадам… редко такие видишь!» — говорил ей не первый парикмахер, — когда надела на нежную, «классическую», — называл Виктор Алексеевич, — в тонком изгибе, шею черную-черную бархотку с медальоном из гранатцев, посмотрелась перед трюмо, — радостно увидела, как глаза ее интересно засинели… — «похожа на… Татьяну?.. — какой-то в них новый отблеск, немножко томный, и стали больше, гораздо глубже».