— И тут произошла сцена безобразная, невероятная! — с возмущением вспоминал Виктор Алексеевич. — Эта старуха, хромоногая мать Иустина, признала Дариньку. Надо сказать, монахиня эта считалась полуюродивой, чуть ли не одержимой, но строгой по уставу и очень ревнующей славе святой обители. Признала и замолчала, пристукнула только костылем. Даринька вне себя, — душно ей сразу стало, сорвала с головы платок… и… в прическе а-ля грэк, в изумрудных сережках, полубезумная, стала рыдать и биться. И вот тут одержимая поднялась со стульчика, подняла свой костыль и стала ее клясть, самыми ужасными словами: «Блудница, распутница, в Пречистую плюнула, променяла на сладенькое, шлюха, франтиха, трепохвостка… не даст тебе радости Пречистая, матушку Агнию в гроб свела…» — ужасно. Даринька билась, девочка оттирала ее снегом и плакала, вступились тут, хотели на извозчика… Даринька нашла силы, перекрестилась, смирилась… сказала матери Иустине: «Пожалейте, матушка, меня… простите…» А та костылем… Какая-то старушка монахиня повела ее к себе в келыо. Но не только эти проклятия одержимой, тут другое еще, важнее. В кончине матушки Виринеи, вполне естественной, Дарипька увидала
После она посмотрела глубже, увидала в «знамении» этом еще другое. Не так-то просты, как думаем, «явления нашей жизни», «житейские пустяки».
Старушка монахиня как могла успокоила Дариньку, рассказала про матушку Виринею. Четыре денька проболела только. И приобщилась, и особоровалась, и все сестрицам пораздавала на руки, и на поминовение двести рублей оставила, и на сорокоусты, и… все по чину. Отошла тихо-тихо, на четвертый день Рождества Господня преставилась, до последнего часу досидела на холоду, ради святой обители.