Когда пораженный
Начавшаяся опять метель переходила в бурю, когда Вагаев подсаживал Дариньку в карету, «Счастье! — сказал он радостно. — Дороги опять станут». — «И вы останетесь», — игриво сказала Даринька. «Я хотел бы остаться вечно».
Секло в окно кареты, трепало газовые рожки, гасило редкие фонари. Вагаев взял Даринькину руку и говорил, волнуясь, что это самый счастливый день, что она — «мечта», влекущая, недостижимая, вечная, воплотившая чудесно, неуловимая, Если бы он не знал всей чистоты и святости, которые воплотились в ней, он обманулся бы и сказал, что она самая опасная кокетка. Говорил что-то непонятное, называл «тициановской женщиной»… «Но не та вы, не та, которую видели с вами у Аванцо. „Лаура де Дианти“… — только овал вашего лица. Ваши глаза неповторимы… ни у одной Мадонны…» Говорил возбужденно, страстно и называл —
Съезд кончился. В гулких сенях сидели у стен ливрейные лакеи с шубами на руках. В круглившихся пузато светло-лимонных коридорах было пустынно-строго, приглушенно играл оркестр. Дарннька услыхала радостный запах газа, увидала лепные литеры на стене — «Ложи бенуара, правая сторона», волнующие чем-то. Старичок капельдинер взял розовый билетик, вскинул на кончик носа серебряное пенсне и повел за собой — к «директорской». «Это не… „Травиата“!.. — сказал Вагаев и просиял: — Чудесно, Дари… „Фауст“!» «„Фауст“, ваше сиятельство, „Травиату“ отменили, главная наша солистка заболела», — шепнул старичок и бесшумно открыл им ложу.
Притаившийся темный зал пугал огромностью пустоты, из которой мерцало и следило. Музыка пела страстью, стена раскрылась, и явилось сияние — Маргарита, белая вся, за прялкой. Вагаев шепотом объяснял, трогал усами локон. Красноногий, вертлявый Мефистофель увлекал Фауста — красавца, с пышным пером на шляпе. Вспыхнула хрусталями люстра, все золотисто осветилось, и они перешли в салончик.