Пимыч прошел в алтарь, и сейчас же вышел отец настоятель и еще издали приветливо покивал. Она подошла под благословение, по-монастырски, чинно. Он благословил истово, и ей подумалось, что ему приятна ее чинность. Батюшка с готовностью отнесся к ее желанию поднять иконы в Ютово в воскресенье, сказав: «Приятно видеть… не часто это ныне среди образованных».
И батюшка понравился, говорил сдержанно, без елейности. Открытое лицо, «с деготком», — по Виктору Алексеевичу. Такие лица, «простецкие», она видела на портретах в обителях, духовные лица русские. В таких лицах, в их некрасивости, особенно чувствовались глаза, или вострые, как у отца Амвросия Оптинского, или мягкие, светлой безмятежности. У отца Никифора были мягкие, вдумчивые глаза.
Подходил народ, и это смущало Дариньку. Бабы и девки, празднично разодетые, глазели на нее, шептались так внятно, что это ютовская барыня, молоденькая какая, пригоженькая, замужем за богатым инженером, а простая, Аграфену Матвеевну как уважила, конфет мармеладных подарила в именины… Теснились кругом нее, засматривали в лицо, дивились: «Фасонистая… живая куколка…»
Она была в легком платье из голубой сарпинки, с «плечиками», с открытой шеей, — последней моды, — купленном на Кузнецком по настоянию Виктора Алексеевича: нельзя иначе, в провинции с этим очень считаются, и быть кое-как одетой вызовет только разговоры. Она отказывалась рядиться, но покорилась, нарушила данное себе слово «забыть наряды и
Дариньке надо было еще свечек, забыла поставить распятию и на канун, и она пошла к Пимычу. Все расступились, упреждая задних: «Барыне нашей пройтить дайте… новая барыня, ютовская, — наша это!..» Даринька чувствовала, как пылает у нее лицо, — так смущали ее бабьи разговоры, пытающие глаза, будто видевшие в ней все. Она шла, опустив глаза от душевной муки. Эта мука всегда таилась ею: «Не знают,