Светлый фон

Враги говорили о нем… но чего же не скажут враги? В городе им были довольны, на притеснения и проволочки никто не жаловался, а дома? Судите: взять бедную жену и в приданое тещу, которая, как говорили, никогда не раскаивалась, что поехала к нему. Впрочем… бедная женщина! ей некогда было и раскаиваться: года через два после ее приезда на конце городского кладбища, в самом углу, ее схоронили, как иностранку, подальше от православных…

Тяжела была эта потеря для дочери; но ко всему можно привыкнуть. Швейцарка привыкла и к уездному городу, и к своему важному посту городничихи, привыкла также и к однообразным полям, окружавшим городок, и если когда случалось ей в разговоре занестись в старину и при словах: «ледяные вершины, голубые воды, озера и т. п.» — заплакать, к великому удовольствию и смеху стряпчихи, казначейши и особенно секретарши, которая представить себе не могла, как можно быть так малодушною, — то это было не надолго, мгновенно и редко. Кажется, что под конец самое желание увидеть родину умерло в душе ее. Быть может и то, что желания, не питаемые надеждою, гаснут в сердце человека, как светильник, лишенный масла, — но гаснут не так ли, как гаснет вечерняя заря, предвещая наступление ночи; как падает неразвернувшаяся почка с растения, слабеющего на враждебной почве? Может быть, и так, потому что в непродолжительном времени, однако через несколько лет, близ уединенной могилы в углу городского кладбища возвысилась другая…

Как странно! Отчего одинокая могила чужеземца печально поражает душу, тогда как вид одинокого, никем не признанного иностранца не производит на нас никакого впечатления?

Но что об этом? Знаете ли, как горьки были последние минуты иностранки? Родное небо, родные горы и резвые воды, как обманчивые призраки марева в знойной пустыне, являлись в часы лихорадочного бреда перед глазами страдалицы. Она звала их; она хотела студеною струею утолить палящий жар груди или вздохнуть легким воздухом горных вершин; потом видела свою Зою, одинокую, в широкой снежной степи, усталую, безнадежную, и, приходя в себя, плакала, призывала дочь, целовала ее бледные щеки, перебирала слабою рукой ее русые кудри и потом смотрела умоляющим взором на Веру Яковлевну, родственницу мужа своего, которая с недавнего времени поселилась у них. Вера Яковлевна, добрая женщина и примерная христианка, понимала немой язык страдалицы, обнимала Зою и говорила, что во всю жизнь никого не любила и не будет так любить, как Зоюшку. Этому-то верила бедная мать. Но когда в минуты облегчения болезни она прислушивалась к голосу мужа, который, обрадовавшись минутному успокоению жены, в другой комнате от всей души хохотал, хлопая картами по столу; или когда обращала взоры на Веру Яковлевну, которая недалеко от нее, сидя с гостьею на маленьком диванчике, проворно вязала чулок и расспрашивала о последней ссоре Варвары Ивановны с Степанидою Матвеевной, — бедная больная тяжело вздыхала, крупная слеза катилась по впалой щеке ее, и, обнимая дочь, она смотрела ка небо, как бы умоляя его не отнимать у бедной сироты единственного ее друга и наставницу…