Алексей Васильевич провел в тундре более двух лет, пока разыскавшей его сестре не удалось дать ему знать, что зауряд-врачу, мобилизованному в белую армию, не угрожают никакие кары, если он и объявится.
— В жизни «детей природы» есть своя прелесть, — вспоминал вчерашний таежный Робинзон. — Меня, полумертвого, подобрала семья остяка, дала место у своего очага. И стал он мне ближе брата… В те поры я кочевал с ним по Пясине, на Таймыре. Но вот — осточертело заячье житье, положение беглого. Все казалось, будто настоящая жизнь бежит мимо, вершится вдали. И я решил: будь что будет — послушаться сестры. Отдал свой чум, оленей остяку, простился с ним и поплыл на своей берестяной лодке навстречу судьбе… Что ждало меня? За длинный путь — был я за Полярным кругом и плыл по порожистой Бакланихе — вспоминал свою жизнь, оставленных остяков. И дал зарок: если доведется самому выбирать дальше — непременно вернусь! Что за люди — простые, доверчивые, а как гостеприимны — и не опишешь! За все два года, что я прожил с ними, никто не захотел знать обо мне больше, чем я сам рассказывал…
Сестра оказалась права: все обошлось. Меня, после проверки, отпустили на все четыре стороны. Теперь я снова в тундре — командую там медпунктом. Ведь я без пяти минут врач — на войну, еще ту, германскую, пошел с четвертого курса медицинского института. Там, у остяков, и моя семья.
* * *
Когда человек молод, разочарования, обиды лишь ненадолго подавляют чувства и желания. Любе было двадцать лет, и она полюбила. Характер цельный и честный, она не стала играть со своим влечением, уверившись во мне, — тянуть с окончательным решением.
Свою любимицу Анна Васильевна поместила в комнате, некогда устроенной ее родителями для своей подросшей дочери. Все в ней говорило о старомодной заботливости и внимании к девичьим вкусам. Были тут низкие кресла возле рабочего столика, лампа с шелковым абажуром, светлые занавески в крупных ярких цветах, туалетный стол с большим зеркалом. За ширмой с вышитыми шерстью по канве пасторальными сценами — столик с подсвечником и умывальник с фаянсовыми принадлежностями, перед кроватью с коваными спинками — ночной коврик. Шло это все Любе как нельзя больше и волшебно переносило меня в мир моей юности, далекой нынешних тревог.
Вечерами мы все собирались у Анны Васильевны вокруг самовара. Тетя Глаша уютно хозяйничала, шли неторопливые разговоры, радушие обстановки располагало засиживаться, и наши беседы затягивались, когда уже смолкал окончательно заглохший самовар и задремавшая тетя Глаша, вдруг спохватившись, поднимала голову, всех нас оглядывала сонным оком: